Неточные совпадения
Жена
узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме Француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что
не может жить с ним в одном доме.
Девочка
знала, что между отцом и матерью была ссора, и что мать
не могла быть весела, и что отец должен
знать это, и что он притворяется, спрашивая об этом так легко. И она покраснела за отца. Он тотчас же понял это и также покраснел.
— Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и
знаю, что они погибли теперь, — сказала она видимо одну из фраз, которые она за эти три дня
не раз говорила себе.
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и
знали его в рубашечке; другая треть были с ним на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и
не могли обойти своего; и Облонскому
не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только
не отказываться,
не завидовать,
не ссориться,
не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и
не делал.
«Если б они
знали, — думал он, с значительным видом склонив голову при слушании доклада, — каким виноватым мальчиком полчаса тому назад был их председатель!» — И глаза его смеялись при чтении доклада. До двух часов занятия должны были итти
не прерываясь, а в два часа — перерыв и завтрак.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он
не понимал, но
знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
В глазах родных он
не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он
знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего
не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
— Он, очевидно, хочет оскорбить меня, — продолжал Сергей Иванович, — но оскорбить меня он
не может, и я всей душой желал бы помочь ему, но
знаю, что этого нельзя сделать.
— Ну, этого я
не понимаю, — сказал Сергей Иванович. — Одно я понимаю, — прибавил он, — это урок смирения. Я иначе и снисходительнее стал смотреть на то, что называется подлостью, после того как брат Николай стал тем, что он есть… Ты
знаешь, что он сделал…
Ничего, казалось,
не было особенного ни в ее одежде, ни в ее позе; но для Левина так же легко было
узнать ее в этой толпе, как розан в крапиве.
Она катилась
не совсем твердо; вынув руки из маленькой муфты, висевшей о на снурке, она держала их наготове и, глядя на Левина, которого она
узнала, улыбалась ему и своему страху.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я
знаю, что я люблю
не его; но мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
— Что ты! Вздор какой! Это ее манера…. Ну давай же, братец, суп!… Это ее манера, grande dame, [важной дамы,] — сказал Степан Аркадьич. — Я тоже приеду, но мне на спевку к графине Бониной надо. Ну как же ты
не дик? Чем же объяснить то, что ты вдруг исчез из Москвы? Щербацкие меня спрашивали о тебе беспрестанно, как будто я должен
знать. А я
знаю только одно: ты делаешь всегда то, что никто
не делает.
— Но ты
не ошибаешься? Ты
знаешь, о чем мы говорим? — проговорил Левин, впиваясь глазами в своего собеседника. — Ты думаешь, что это возможно?
Степан Аркадьич улыбнулся. Он так
знал это чувство Левина,
знал, что для него все девушки в мире разделяются на два сорта: один сорт — это все девушки в мире, кроме ее, и эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные; другой сорт — она одна,
не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем
не говорил об этом. И ни с кем я
не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я
знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Я тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она
знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить
не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Ну, уж извини меня. Ты
знаешь, для меня все женщины делятся на два сорта… то есть нет… вернее: есть женщины, и есть… Я прелестных падших созданий
не видал и
не увижу, а такие, как та крашеная Француженка у конторки, с завитками, — это для меня гадины, и все падшие — такие же.
И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и друзья, хотя они обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но что каждый думает только о своем, и одному до другого нет дела. Облонский уже
не раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и
знал, что надо делать в этих случаях.
Но как же нынче выдают замуж, княгиня ни от кого
не могла
узнать.
Ведь молодым людям в брак вступать, а
не родителям; стало-быть, и надо оставить молодых людей устраиваться, как они
знают».
Она
знала, что старуху ждут со дня на день,
знала, что старуха будет рада выбору сына, и ей странно было, что он, боясь оскорбить мать,
не делает предложения; однако ей так хотелось и самого брака и, более всего, успокоения от своих тревог, что она верила этому.
— Мама, — сказала она, вспыхнув и быстро поворачиваясь к ней, — пожалуйста, пожалуйста,
не говорите ничего про это. Я
знаю, я всё
знаю.
Теперь она верно
знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз всё дело представилось ей совсем с другой, новой стороны. Тут только она поняла, что вопрос касается
не ее одной, — с кем она будет счастлива и кого она любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко… За что? За то, что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
— Константин Дмитрич, — сказала она ему, — растолкуйте мне, пожалуйста, что такое значит, — вы всё это
знаете, — у нас в Калужской деревне все мужики и все бабы всё пропили, что у них было, и теперь ничего нам
не платят. Что это значит? Вы так хвалите всегда мужиков.
Теперь, — хорошо ли это, дурно ли, — Левин
не мог
не остаться; ему нужно было
узнать, что за человек был тот, кого она любила.
—
Знаю я, что если тебя слушать, перебила княгиня, — то мы никогда
не отдадим дочь замуж. Если так, то надо в деревню уехать.
— Я
не думаю, а
знаю; на это глаза есть у нас, а
не у баб. Я вижу человека, который имеет намерения серьезные, это Левин; и вижу перепела, как этот щелкопер, которому только повеселиться.
Если б он мог слышать, что говорили ее родители в этот вечер, если б он мог перенестись на точку зрения семьи и
узнать, что Кити будет несчастна, если он
не женится на ней, он бы очень удивился и
не поверил бы этому. Он
не мог поверить тому, что то, что доставляло такое большое и хорошее удовольствие ему, а главное ей, могло быть дурно. Еще меньше он мог бы поверить тому, что он должен жениться.
— Кажется,
знаю. Или нет…. Право,
не помню, — рассеянно отвечал Вронский, смутно представляя себе при имени Карениной что-то чопорное и скучное.
— То есть
знаю по репутации и по виду.
Знаю, что он умный, ученый, божественный что-то…. Но ты
знаешь, это
не в моей… not in my line, [
не в моей компетенции,] — сказал Вронский.
Все эти дни Долли была одна с детьми. Говорить о своем горе она
не хотела, а с этим горем на душе говорить о постороннем она
не могла. Она
знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Говорят, я
знаю, мужья рассказывают женам свою прежнюю жизнь, но Стива…. — она поправилась — Степан Аркадьич ничего
не сказал мне.
Ты
не поверишь, но я до сих пор думала, что я одна женщина, которую он
знал.
Ты пойми, что я
не только
не подозревала неверности, но что я считала это невозможным, и тут, представь себе, с такими понятиями
узнать вдруг весь ужас, всю гадость….
— Да, я его
знаю. Я
не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе
знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то, что ему стыдно детей, и то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она
не простит», всё говорит он.
— Я одно скажу, — начала Анна, — я его сестра, я
знаю его характер, эту способность всё, всё забыть (она сделала жест пред лбом), эту способность полного увлечения, но зато и полного раскаяния. Он
не верит,
не понимает теперь, как он мог сделать то, что сделал.
— Я больше тебя
знаю свет, — сказала она. — Я
знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого
не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и
не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого
не понимаю, но это так.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я
знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение
не души его…
Весь день этот Анна провела дома, то есть у Облонских, и
не принимала никого, так как уж некоторые из ее знакомых, успев
узнать о ее прибытии, приезжали в этот же день. Анна всё утро провела с Долли и с детьми. Она только послала записочку к брату, чтоб он непременно обедал дома. «Приезжай, Бог милостив», писала она.
Она
знала Анну Аркадьевну, но очень мало, и ехала теперь к сестре
не без страху пред тем, как ее примет эта петербургская светская дама, которую все так хвалили.
— О! как хорошо ваше время, — продолжала Анна. — Помню и
знаю этот голубой туман, в роде того, что на горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает всё в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь всё уже и уже, и весело и жутко входить в эту анфиладу, хотя она кажется и светлая и прекрасная…. Кто
не прошел через это?
— Я ехала вчера с матерью Вронского, — продолжала она, — и мать
не умолкая говорила мне про него; это ее любимец; я
знаю, как матери пристрастны, но..
Когда Анна вернулась с альбомом, его уже
не было, и Степан Аркадьич рассказывал, что он заезжал
узнать об обеде, который они завтра давали приезжей знаменитости.
Ничего
не было ни необыкновенного, ни странного в том, что человек заехал к приятелю в половине десятого
узнать подробности затеваемого обеда и
не вошел; но всем это показалось странно. Более всех странно и нехорошо это показалось Анне.
— С кем мы
не знакомы? Мы с женой как белые волки, нас все
знают, — отвечал Корсунский. — Тур вальса, Анна Аркадьевна.
— Он при мне звал ее на мазурку, — сказала Нордстон,
зная, что Кити поймет, кто он и она. — Она сказала: разве вы
не танцуете с княжной Щербацкой?
Кити любовалась ею еще более, чем прежде, и всё больше и больше страдала. Кити чувствовала себя раздавленною, и лицо ее выражало это. Когда Вронский увидал ее, столкнувшись с ней в мазурке, он
не вдруг
узнал ее — так она изменилась.
— А, ты так? — сказал он. — Ну, входи, садись. Хочешь ужинать? Маша, три порции принеси. Нет, постой. Ты
знаешь, кто это? — обратился он к брату, указывая на господина в поддевке, — это господин Крицкий, мой друг еще из Киева, очень замечательный человек. Его, разумеется, преследует полиция, потому что он
не подлец.
Николай Левин продолжал говорить: — Ты
знаешь, что капитал давит работника, — работники у нас, мужики, несут всю тягость труда и поставлены так, что сколько бы они ни трудились, они
не могут выйти из своего скотского положения.