Неточные совпадения
Вместо того чтоб оскорбиться, отрекаться, оправдываться, просить прощения, оставаться даже равнодушным — все было бы лучше того, что он сделал! — его лицо совершенно невольно («рефлексы головного мозга», подумал Степан Аркадьич, который
любил физиологию), совершенно невольно вдруг улыбнулось привычною, доброю и потому глупою улыбкой.
— Вы сходите, сударь, повинитесь еще. Авось Бог даст. Очень мучаются, и смотреть жалости, да и всё в доме навынтараты пошло. Детей, сударь, пожалеть надо. Повинитесь, сударь. Что делать!
Люби кататься…
Он сознавал, что меньше
любил мальчика, и всегда старался быть ровен; но мальчик чувствовал это и не ответил улыбкой на холодную улыбку отца.
«Ах да!» Он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. «Пойти или не пойти?» говорил он себе. И внутренний голос говорил ему, что ходить не надобно, что кроме фальши тут ничего быть не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, неспособным
любить. Кроме фальши и лжи, ничего не могло выйти теперь; а фальшь и ложь были противны его натуре.
«Ведь
любит же она моего ребенка, — подумал он, заметив изменение ее лица при крике ребенка, моего ребенка; как же она может ненавидеть меня?»
Была пятница, и в столовой часовщик Немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что Немец «сам был заведен на всю жизнь, чтобы заводить часы», — и улыбнулся. Степан Аркадьич
любил хорошую шутку. «А может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется, подумал он. Это надо рассказать».
Степана Аркадьича не только
любили все знавшие его за его добрый, веселый нрав и несомненную честность, но в нем, в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах, черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то физически действовавшее дружелюбно и весело на людей, встречавшихся с ним.
Они
любили друг друга, несмотря на различие характеров и вкусов, как
любят друг друга приятели, сошедшиеся в первой молодости.
Степан Аркадьич смеялся над этим и
любил это.
Сама же таинственная прелестная Кити не могла
любить такого некрасивого, каким он считал себя, человека и, главное, такого простого, ничем не выдающегося человека.
Некрасивого, доброго человека, каким он себя считал, можно, полагал он,
любить как приятеля, но чтобы быть любимым тою любовью, какою он сам
любил Кити, нужно было быть красавцем, а главное — особенным человеком.
Слыхал он, что женщины часто
любят некрасивых, простых людей, но не верил этому, потому что судил по себе, так как сам он мог
любить только красивых, таинственных и особенных женщин.
— Подите к ней, она так вас
любит.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю, что я
люблю не его; но мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
— Ты ведь
любишь тюрбо? — сказал он Левину, подъезжая.
— Что? — переспросил Левин. — Тюрбо? Да, я ужасно
люблю тюрбо.
— Как? сначала? А впрочем, правда, пожалуй. Ты
любишь с белою печатью?
— Ну да, пармезану. Или ты другой
любишь?
— А ты не очень
любишь устрицы? — сказал Степан Аркадьич, выпивая свой бокал, — или ты озабочен? А?
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня
любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно
люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Одно утешение, как в этой молитве, которую я всегда
любил, что не по заслугам прости меня, а по милосердию. Так и она только простить может.
— Вот в чем. Положим, ты женат, ты
любишь жену, но ты увлекся другою женщиной…
— Хорошо тебе так говорить; это всё равно, как этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта — не ответ. Что ж делать, ты мне скажи, что делать? Жена стареется, а ты полн жизни. Ты не успеешь оглянуться, как ты уже чувствуешь, что ты не можешь
любить любовью жену, как бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! — с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
«Боже мой, неужели это я сама должна сказать ему? — подумала она. — Ну что я скажу ему? Неужели я скажу ему, что я его не
люблю? Это будет неправда. Что ж я скажу ему? Скажу, что
люблю другого? Нет, это невозможно. Я уйду, уйду».
Это была сухая, желтая, с черными блестящими глазами, болезненная и нервная женщина. Она
любила Кити, и любовь ее к ней, как и всегда любовь замужних к девушкам, выражалась в желании выдать Кити по своему идеалу счастья замуж, и потому желала выдать ее за Вронского. Левин, которого она в начале зимы часто у них встречала, был всегда неприятен ей. Ее постоянное и любимое занятие при встрече с ним состояло в том, чтобы шутить над ним.
— Я
люблю, когда он с высоты своего величия смотрит на меня: или прекращает свой умный разговор со мной, потому что я глупа, или снисходит до меня. Я это очень
люблю: снисходит! Я очень рада, что он меня терпеть не может, — говорила она о нем.
«Что-то с ним особенное, — подумала графиня Нордстон, вглядываясь в его строгое, серьезное лицо, — что-то он не втягивается в свои рассуждения. Но я уж выведу его. Ужасно
люблю сделать его дураком пред Кити, и сделаю».
«Это должен быть Вронский», подумал Левин и, чтоб убедиться в этом, взглянул на Кити. Она уже успела взглянуть на Вронского и оглянулась на Левина. И по одному этому взгляду невольно просиявших глаз ее Левин понял, что она
любила этого человека, понял так же верно, как если б она сказала ему это словами. Но что же это за человек?
Теперь, — хорошо ли это, дурно ли, — Левин не мог не остаться; ему нужно было узнать, что за человек был тот, кого она
любила.
— Я
люблю деревню, — сказал Вронский, замечая и делая вид, что не замечает тона Левина.
Она живо вспомнила это мужественное, твердое лицо, это благородное спокойствие и светящуюся во всем доброту ко всем; вспомнила любовь к себе того, кого она
любила, и ей опять стало радостно на душе, и она с улыбкой счастия легла на подушку.
Он не только не
любил семейной жизни, но в семье, и в особенности в муже, по тому общему взгляду холостого мира, в котором он жил, он представлял себе нечто чуждое, враждебное, а всего более — смешное.
«То и прелестно, — думал он, возвращаясь от Щербацких и вынося от них, как и всегда, приятное чувство чистоты и свежести, происходившее отчасти и оттого, что он не курил целый вечер, и вместе новое чувство умиления пред ее к себе любовью, — то и прелестно, что ничего не сказано ни мной, ни ею, но мы так понимали друг друга в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что
любит.
Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское с Игнатовым? Нет, не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно за то я
люблю Щербацких, что сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо в свой номер у Дюссо, велел подать себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
Оттого ли, что дети видели, что мама
любила эту тетю, или оттого, что они сами чувствовали в ней особенную прелесть; но старшие два, а за ними и меньшие, как это часто бывает с детьми, еще до обеда прилипли к новой тете и не отходили от нее.
В обнаженных плечах и руках Кити чувствовала холодную мраморность, чувство, которое она особенно
любила.
Никто, кроме ее самой, не понимал ее положения, никто не знал того, что она вчера отказала человеку, которого она, может быть,
любила, и отказала потому, что верила в другого.
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни, не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я
люблю и потому понимаю его», решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
Долли едва могла удерживать улыбку. Она
любила Анну, но ей приятно было видеть, что и у ней есть слабости.
— Я так бы желала, чтобы вы все меня
любили, как я вас
люблю; а теперь я еще больше полюбила вас, — сказала она со слезами на глазах. — Ах, как я нынче глупа!
Он
любил говорить о Шекспире, Рафаэле, Бетховене, о значении новых школ поэзии и музыки, которые все были у него распределены с очень ясною последовательностью.
«Всё-таки он хороший человек, правдивый, добрый и замечательный в своей сфере, — говорила себе Анна, вернувшись к себе, как будто защищая его пред кем-то, кто обвинял его и говорил, что его нельзя
любить. Но что это уши у него так странно выдаются! Или он обстригся?»
— Мне не о чем сокрушаться и утешаться. Я настолько горда, что никогда не позволю себе
любить человека, который меня не
любит.
Долли, с своей стороны, поняла всё, что она хотела знать; она убедилась, что догадки ее были верны, что горе, неизлечимое горе Кити состояло именно в том, что Левин делал предложение и что она отказала ему, а Вронский обманул ее, и что она готова была
любить Левина и ненавидеть Вронского.
Вронский поехал во Французский театр, где ему действительно нужно было видеть полкового командира, не пропускавшего ни одного представления во Французском театре, с тем чтобы переговорить с ним о своем миротворстве, которое занимало и забавляло его уже третий день. В деле этом был замешан Петрицкий, которого он
любил, и другой, недавно поступивший, славный малый, отличный товарищ, молодой князь Кедров. А главное, тут были замешаны интересы полка.
— Типун вам на язык, — сказала вдруг княгиня Мягкая, услыхав эти слова. — Каренина прекрасная женщина. Мужа ее я не
люблю, а ее очень
люблю.
— Отчего же вы не
любите мужа? Он такой замечательный человек, — сказала жена посланника. — Муж говорит, что таких государственных людей мало в Европе.
— Вы ничего не сказали; положим, я ничего и не требую, — говорил он, — но вы знаете, что не дружба мне нужна, мне возможно одно счастье в жизни, это слово, которого вы так не
любите… да, любовь…
— Любовь… — повторила она медленно, внутренним голосом, и вдруг, в то же время, как она отцепила кружево, прибавила: — Я оттого и не
люблю этого слова, что оно для меня слишком много значит, больше гораздо, чем вы можете понять, — и она взглянула ему в лицо. — До свиданья!