«И ужаснее всего то, — думал он, — что теперь именно, когда подходит
к концу мое дело (он думал о проекте, который он проводил теперь), когда мне нужно всё спокойствие и все силы души, теперь на меня сваливается эта бессмысленная тревога. Но что ж делать? Я не из таких людей, которые переносят беспокойство и тревоги и не имеют силы взглянуть им в лицо».
Неточные совпадения
Княгиня Бетси, не дождавшись
конца последнего акта, уехала из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты
к ее огромному дому на Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту огромную дверь, пропуская мимо себя приезжавших.
Он, этот умный и тонкий в служебных делах человек, не понимал всего безумия такого отношения
к жене. Он не понимал этого, потому что ему было слишком страшно понять свое настоящее положение, и он в душе своей закрыл, запер и запечатал тот ящик, в котором у него находились его чувства
к семье, т. е.
к жене и сыну. Он, внимательный отец, с
конца этой зимы стал особенно холоден
к сыну и имел
к нему то же подтрунивающее отношение, как и
к желе. «А! молодой человек!» обращался он
к нему.
Уже перед
концом курса вод князь Щербацкий, ездивший после Карлсбада в Баден и Киссинген
к русским знакомым набраться русского духа, как он говорил, вернулся
к своим.
Яркое солнце, веселый блеск зелени, звуки музыки были для нее естественною рамкой всех этих знакомых лиц и перемен
к ухудшению или улучшению, за которыми она следила; но для князя свет и блеск июньского утра и звуки оркестра, игравшего модный веселый вальс, и особенно вид здоровенных служанок казались чем-то неприличным и уродливым в соединении с этими собравшимися со всех
концов Европы, уныло двигавшимися мертвецами.
Сергей Иванович Кознышев хотел отдохнуть от умственной работы и, вместо того чтоб отправиться по обыкновению за границу, приехал в
конце мая в деревню
к брату.
— Я слышу очень интересный разговор, — прибавил он и подошел
к другому
концу стола, у которого сидел хозяин с двумя помещиками.
— А я стеснен и подавлен тем, что меня не примут в кормилицы, в Воспитательный Дом, — опять сказал старый князь,
к великой радости Туровцына, со смеху уронившего спаржу толстым
концом в соус.
Урок состоял в выучиваньи наизусть нескольких стихов из Евангелия и повторении начала Ветхого Завета. Стихи из Евангелия Сережа знал порядочно, но в ту минуту как он говорил их, он загляделся на кость лба отца, которая загибалась так круто у виска, что он запутался и
конец одного стиха на одинаковом слове переставил
к началу другого. Для Алексея Александровича было очевидно, что он не понимал того, что говорил, и это раздражило его.
Но Левин ошибся, приняв того, кто сидел в коляске, за старого князя. Когда он приблизился
к коляске, он увидал рядом со Степаном Аркадьичем не князя, а красивого полного молодого человека в шотландском колпачке, с длинными
концами лент назади. Это был Васенька Весловский, троюродный брат Щербацких — петербургско-московский блестящий молодой человек, «отличнейший малый и страстный охотник», как его представил Степан Аркадьич.
И, решившись отказаться от приглашения Метрова, Левин в
конце заседания подошел
к нему.
― Петр Ильич Виновский просят, ― перебил старичок-лакей Степана Аркадьича, поднося два тоненькие стакана доигрывающего шампанского и обращаясь
к Степану Аркадьичу и
к Левину. Степан Аркадьич взял стакан и, переглянувшись на другой
конец стола с плешивым, рыжим усатым мужчиной, помахал ему улыбаясь головой.
― А! вот и они! ― в
конце уже обеда сказал Степан Аркадьич, перегибаясь через спинку стула и протягивая руку шедшему
к нему Вронскому с высоким гвардейским полковником. В лице Вронского светилось тоже общее клубное веселое добродушие. Он весело облокотился на плечо Степану Аркадьичу, что-то шепча ему, и с тою же веселою улыбкой протянул руку Левину.
Они были на другом
конце леса, под старою липой, и звали его. Две фигуры в темных платьях (они прежде были в светлых) нагнувшись стояли над чем-то. Это были Кити и няня. Дождь уже переставал, и начинало светлеть, когда Левин подбежал
к ним. У няни низ платья был сух, но на Кити платье промокло насквозь и всю облепило ее. Хотя дождя уже не было, они всё еще стояли в том же положении, в которое они стали, когда разразилась гроза. Обе стояли, нагнувшись над тележкой с зеленым зонтиком.
Но торжество «вольной немки» приходило
к концу само собою. Ночью, едва успела она сомкнуть глаза, как услышала на улице подозрительный шум и сразу поняла, что все для нее кончено. В одной рубашке, босая, бросилась она к окну, чтобы, по крайней мере, избежать позора и не быть посаженной, подобно Клемантинке, в клетку, но было уже поздно.
Он спешил не потому, что боялся опоздать, — опоздать он не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела
к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
Неточные совпадения
«Но, уповая на милосердие божие, кажется, все будет
к хорошему
концу.
Дело в том, что она продолжала сидеть в клетке на площади, и глуповцам в сладость было, в часы досуга, приходить дразнить ее, так как она остервенялась при этом неслыханно, в особенности же когда
к ее телу прикасались
концами раскаленных железных прутьев.
Толпе этот ответ не понравился, да и вообще она ожидала не того. Ей казалось, что Грустилов, как только приведут
к нему Линкина, разорвет его пополам — и дело с
концом. А он вместо того разговаривает! Поэтому, едва градоначальник разинул рот, чтоб предложить второй вопросный пункт, как толпа загудела:
К счастию, эта записка уцелела вполне [Она печатается дословно в
конце настоящей книги, в числе оправдательных документов.
Сначала Беневоленский сердился и даже называл речи Распоповой"дурьими", но так как Марфа Терентьевна не унималась, а все больше и больше приставала
к градоначальнику: вынь да положь Бонапарта, то под
конец он изнемог. Он понял, что не исполнить требование"дурьей породы"невозможно, и мало-помалу пришел даже
к тому, что не находил в нем ничего предосудительного.