Неточные совпадения
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей
говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, —
говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич
постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
— Нет, ты
постой,
постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не
говорил об этом. И ни с кем я не могу
говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Долли,
постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
Она
стояла, как и всегда, чрезвычайно прямо держась, и, когда Кити подошла к этой кучке,
говорила с хозяином дома, слегка поворотив к нему голову.
Но это
говорили его вещи, другой же голос в душе
говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где у него
стояли две пудовые гири, и стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
После внимательного осмотра и постукиванья растерянной и ошеломленной от стыда больной знаменитый доктор, старательно вымыв свои руки,
стоял в гостиной и
говорил с князем.
— Были, ma chère. Они нас звали с мужем обедать, и мне сказывали, что соус на этом обеде
стоил тысячу рублей, — громко
говорила княгиня Мягкая, чувствуя, что все ее слушают, — и очень гадкий соус, что-то зеленое. Надо было их позвать, и я сделала соус на восемьдесят пять копеек, и все были очень довольны. Я не могу делать тысячерублевых соусов.
Старый, толстый Татарин, кучер Карениной, в глянцовом кожане, с трудом удерживал прозябшего левого серого, взвивавшегося у подъезда. Лакей
стоял, отворив дверцу. Швейцар
стоял, держа наружную дверь. Анна Аркадьевна отцепляла маленькою быстрою рукой кружева рукава от крючка шубки и, нагнувши голову, слушала с восхищением, что
говорил, провожая ее, Вронский.
— Да, но
постой: я
говорю не о политической экономии, я
говорю о науке хозяйства. Она должна быть как естественные науки и наблюдать данные явления и рабочего с его экономическим, этнографическим…
—
Постой,
постой, — заговорил он, перебивая Облонского, — ты
говоришь: аристократизм.
— Выпей, выпей водки непременно, а потом сельтерской воды и много лимона, —
говорил Яшвин,
стоя над Петрицким, как мать, заставляющая ребенка принимать лекарство, — а потом уж шампанского немножечко, — так, бутылочку.
— Не нужно, — отвечал Англичанин. — Пожалуйста, не
говорите громко. Лошадь волнуется, — прибавил он, кивая головою на запертый денник, пред которым они
стояли и где слышалась перестановка ног по соломе.
— Здесь столько блеска, что глаза разбежались, — сказал он и пошел в беседку. Он улыбнулся жене, как должен улыбнуться муж, встречая жену, с которою он только что виделся, и поздоровался с княгиней и другими знакомыми, воздав каждому должное, то есть пошутив с дамами и перекинувшись приветствиями с мужчинами. Внизу подле беседки
стоял уважаемый Алексей Александровичем, известный своим умом и образованием генерал-адъютант. Алексей Александрович зa
говорил с ним.
Как бы, как-бы тебе сказать, что я думаю —
говорил Серпуховской, любивший сравнения, —
постой,
постой!
― Да, сон, ― сказала она. ― Давно уж я видела этот сон. Я видела, что я вбежала в свою спальню, что мне нужно там взять что-то, узнать что-то; ты знаешь, как это бывает во сне, ―
говорила она, с ужасом широко открывая глаза, ― и в спальне, в углу
стоит что-то.
— Но в том и вопрос, — перебил своим басом Песцов, который всегда торопился
говорить и, казалось, всегда всю душу полагал на то, о чем он
говорил, — в чем полагать высшее развитие? Англичане, Французы, Немцы — кто
стоит на высшей степени развития? Кто будет национализовать один другого? Мы видим, что Рейн офранцузился, а Немцы не ниже
стоят! — кричал он. — Тут есть другой закон!
— То, что я тысячу раз
говорил и не могу не думать… то, что я не
стою тебя. Ты не могла согласиться выйти за меня замуж. Ты подумай. Ты ошиблась. Ты подумай хорошенько. Ты не можешь любить меня… Если… лучше скажи, —
говорил он, не глядя на нее. — Я буду несчастлив. Пускай все
говорят, что̀ хотят; всё лучше, чем несчастье… Всё лучше теперь, пока есть время…
— Как жаль, что она так подурнела, —
говорила графиня Нордстон Львовой. — А всё-таки он не сто̀ит ее пальца. Не правда ли?
— Да нет, Костя, да
постой, да послушай! —
говорила она, с страдальчески-соболезнующим выражением глядя на него. — Ну, что же ты можешь думать? Когда для меня нет людей, нету, нету!… Ну хочешь ты, чтоб я никого не видала?
Сквозь сон он услыхал смех и веселый говор Весловекого и Степана Аркадьича. Он на мгновенье открыл глаза: луна взошла, и в отворенных воротах, ярко освещенные лунным светом, они
стояли разговаривая. Что-то Степан Аркадьич
говорил про свежесть девушки, сравнивая ее с только что вылупленным свежим орешком, и что-то Весловский, смеясь своим заразительным смехом, повторял, вероятно, сказанные ему мужиком слова: «Ты своей как можно домогайся!» Левин сквозь сон проговорил...
—
Постойте,
постойте, я знаю, что девятнадцать, —
говорил Левин, пересчитывая во второй раз неимеющих того значительного вида, какой они имели, когда вылетали, скрючившихся и ссохшихся, с запекшеюся кровью, со свернутыми на бок головками, дупелей и бекасов.
— Но ты одно скажи мне: было в его тоне неприличное, нечистое, унизительно-ужасное? —
говорил он, становясь пред ней опять в ту же позу, с кулаками пред грудью, как он тогда ночью
стоял пред ней.
— И будешь
стоять весь день в углу, и обедать будешь одна, и ни одной куклы не увидишь, и платья тебе нового не сошью, —
говорила она, не зная уже, чем наказать ее.
Левин
стоял в маленькой зале, где курили и закусывали, подле группы своих, прислушиваясь к тому, что
говорили, и тщетно напрягая свои умственные силы, чтобы понять, что говорилось.
Хоры были полны нарядных дам, перегибавшихся через перила и старавшихся не проронить ни одного слова из того, что говорилось внизу. Около дам сидели и
стояли элегантные адвокаты, учителя гимназии в очках и офицеры. Везде говорилось о выборах и о том, как измучался предводитель и как хороши были прения; в одной группе Левин слышал похвалу своему брату. Одна дама
говорила адвокату...
— Как я рада, что слышала Кознышева! Это
стоит, чтобы поголодать. Прелесть! Как ясно и слышно всё! Вот у вас в суде никто так не
говорит. Только один Майдель, и то он далеко не так красноречив.
— Ах, непременно! Он был у нас. Ну, что тебе
стоит? Заедешь, сядешь,
поговоришь пять минут о погоде, встанешь и уедешь.
— Нет, ты
постой. — Она удержала его за руку. —
Поговорим, меня это беспокоит. Я, кажется, ничего лишнего не плачу, а деньги так и плывут. Что-нибудь мы не так делаем.
Но, что б они ни
говорили, он знал, что теперь всё погибло. Прислонившись головой к притолоке, он
стоял в соседней комнате и слышал чей-то никогда неслыханный им визг, рев, и он знал, что это кричало то, что было прежде Кити. Уже ребенка он давно не желал. Он теперь ненавидел этого ребенка. Он даже не желал теперь ее жизни, он желал только прекращения этих ужасных страданий.
Зачем, когда в душе у нее была буря, и она чувствовала, что
стоит на повороте жизни, который может иметь ужасные последствия, зачем ей в эту минуту надо было притворяться пред чужим человеком, который рано или поздно узнает же всё, — она не знала; но, тотчас же смирив в себе внутреннюю бурю, она села и стала
говорить с гостем.
— Я, как человек, — сказал Вронский, — тем хорош, что жизнь для меня ничего не
стоит. А что физической энергии во мне довольно, чтобы врубиться в каре и смять или лечь, — это я знаю. Я рад тому, что есть за что отдать мою жизнь, которая мне не то что не нужна, но постыла. Кому-нибудь пригодится. — И он сделал нетерпеливое движение скулой от неперестающей, ноющей боли зуба, мешавшей ему даже
говорить с тем выражением, с которым он хотел.
Неточные совпадения
Хлестаков.
Стой,
говори прежде одна. Что тебе нужно?
Купцы. Ей-ей! А попробуй прекословить, наведет к тебе в дом целый полк на
постой. А если что, велит запереть двери. «Я тебя, —
говорит, — не буду, —
говорит, — подвергать телесному наказанию или пыткой пытать — это,
говорит, запрещено законом, а вот ты у меня, любезный, поешь селедки!»
Осип (выходит и
говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб все живее, а не то, мол, барин сердится.
Стой, еще письмо не готово.
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он
говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или
стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Анна Андреевна. Послушай: беги к купцу Абдулину…
постой, я дам тебе записочку (садится к столу, пишет записку и между тем
говорит):эту записку ты отдай кучеру Сидору, чтоб он побежал с нею к купцу Абдулину и принес оттуда вина. А сам поди сейчас прибери хорошенько эту комнату для гостя. Там поставить кровать, рукомойник и прочее.