— Ах, много! И я знаю, что он ее любимец, но всё-таки видно, что это рыцарь… Ну, например, она рассказывала, что он хотел отдать всё состояние брату, что он
в детстве еще что-то необыкновенное сделал, спас женщину из воды. Словом, герой, — сказала Анна, улыбаясь и вспоминая про эти двести рублей, которые он дал на станции.
Первое время деревенской жизни было для Долли очень трудное. Она живала в деревне
в детстве, и у ней осталось впечатление, что деревня есть спасенье от всех городских неприятностей, что жизнь там хотя и не красива (с этим Долли легко мирилась), зато дешева и удобна: всё есть, всё дешево, всё можно достать, и детям хорошо. Но теперь, хозяйкой приехав в деревню, она увидела, что это всё совсем не так, как она думала.
«Откуда взял я это? Разумом, что ли, дошел я до того, что надо любить ближнего и не душить его? Мне сказали это
в детстве, и я радостно поверил, потому что мне сказали то, что было у меня в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно».
Неточные совпадения
Детскость выражения ее лица
в соединении с тонкой красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало
в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и
в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина
в волшебный мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он мог запомнить себя
в редкие дни своего раннего
детства.
— О! как хорошо ваше время, — продолжала Анна. — Помню и знаю этот голубой туман,
в роде того, что на горах
в Швейцарии. Этот туман, который покрывает всё
в блаженное то время, когда вот-вот кончится
детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь всё уже и уже, и весело и жутко входить
в эту анфиладу, хотя она кажется и светлая и прекрасная…. Кто не прошел через это?
Но главное общество Щербацких невольно составилось из московской дамы, Марьи Евгениевны Ртищевой с дочерью, которая была неприятна Кити потому, что заболела так же, как и она, от любви, и московского полковника, которого Кити с
детства видела и знала
в мундире и эполетах и который тут, со своими маленькими глазками и с открытою шеей
в цветном галстучке, был необыкновенно смешон и скучен тем, что нельзя было от него отделаться.
Жизнь эта открывалась религией, но религией, не имеющею ничего общего с тою, которую с
детства знала Кити и которая выражалась
в обедне и всенощной во Вдовьем Доме, где можно было встретить знакомых, и
в изучении с батюшкой наизусть славянских текстов; это была религия возвышенная, таинственная, связанная с рядом прекрасных мыслей и чувств,
в которую не только можно было верить, потому что так велено, но которую можно было любить.
Честолюбие была старинная мечта его
детства и юности, мечта,
в которой он и себе не признавался, но которая была так сильна, что и теперь эта страсть боролась с его любовью.
Его товарищ с
детства, одного круга, одного общества и товарищ по корпусу, Серпуховской, одного с ним выпуска, с которым он соперничал и
в классе, и
в гимнастике, и
в шалостях, и
в мечтах честолюбия, на-днях вернулся из Средней Азии, получив там два чина и отличие, редко даваемое столь молодым генералам.
И старый князь, и Львов, так полюбившийся ему, и Сергей Иваныч, и все женщины верили, и жена его верила так, как он верил
в первом
детстве, и девяносто девять сотых русского народа, весь тот народ, жизнь которого внушала ему наибольшее уважение, верили.
Прежде (это началось почти с
детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная, не было полной уверенности
в том, что дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он, хотя не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё становится больше и больше.
Своим пенатам возвращенный, // Владимир Ленский посетил // Соседа памятник смиренный, // И вздох он пеплу посвятил; // И долго сердцу грустно было. // «Poor Yorick! — молвил он уныло, — // Он на руках меня держал. // Как часто
в детстве я играл // Его Очаковской медалью! // Он Ольгу прочил за меня, // Он говорил: дождусь ли дня?..» // И, полный искренней печалью, // Владимир тут же начертал // Ему надгробный мадригал.
Неточные совпадения
Прежде, давно,
в лета моей юности,
в лета невозвратно мелькнувшего моего
детства, мне было весело подъезжать
в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишка, село ли, слободка, — любопытного много открывал
в нем детский любопытный взгляд.
Чичиков задумался. Что-то странное, какие-то неведомые дотоле, незнаемые чувства, ему необъяснимые, пришли к нему: как будто хотело
в нем что-то пробудиться, что-то подавленное из
детства суровым, мертвым поученьем, бесприветностью скучного
детства, пустынностью родного жилища, бессемейным одиночеством, нищетой и бедностью первоначальных впечатлений, суровым взглядом судьбы, взглянувшей на него скучно, сквозь какое-то мутно занесенное зимней вьюгой окно.
Через недели две после этого разговора был он уже
в окрестности мест, где пронеслось его
детство.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни
в зиму, ни
в лето, отец, больной человек,
в длинном сюртуке на мерлушках и
в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший
в стоявшую
в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером
в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель
в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся
в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его
детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Хотя все сундуки были еще на ее руках и она не переставала рыться
в них, перекладывать, развешивать, раскладывать, но ей недоставало шуму и суетливости барского, обитаемого господами, деревенского дома, к которым она с
детства привыкла.