Неточные совпадения
Дети бегали по
всему дому, как потерянные; Англичанка поссорилась с экономкой и написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел
еще вчера со двора, во время обеда; черная кухарка и кучер просили расчета.
— Вы сходите, сударь, повинитесь
еще. Авось Бог даст. Очень мучаются, и смотреть жалости, да и
всё в доме навынтараты пошло. Детей, сударь, пожалеть надо. Повинитесь, сударь. Что делать! Люби кататься…
Кроме того, она чувствовала, что если здесь, в своем доме, она едва успевала ухаживать за своими пятью детьми, то им будет
еще хуже там, куда она поедет со
всеми ими.
Еще не было двух часов, когда большие стеклянные двери залы присутствия вдруг отворились, и кто-то вошел.
Все члены из-под портрета и из-за зерцала, обрадовавшись развлечению, оглянулись на дверь; но сторож, стоявший у двери, тотчас же изгнал вошедшего и затворил за ним стеклянную дверь.
Он прошел
еще несколько шагов, и пред ним открылся каток, и тотчас же среди
всех катавшихся он узнал ее.
В половине восьмого, только что она сошла в гостиную, лакей доложил: «Константин Дмитрич Левин». Княгиня была
еще в своей комнате, и князь не выходил. «Так и есть», подумала Кити, и
вся кровь прилила ей к сердцу. Она ужаснулась своей бледности, взглянув в зеркало.
Вронский в это последнее время, кроме общей для
всех приятности Степана Аркадьича, чувствовал себя привязанным к нему
еще тем, что он в его воображении соединялся с Кити.
Он извинился и пошел было в вагон, но почувствовал необходимость
еще раз взглянуть на нее — не потому, что она была очень красива, не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во
всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо его, было что-то особенно ласковое и нежное.
Когда он говорил мне, признаюсь тебе, я не понимала
еще всего ужаса твоего положения.
— Ах, много! И я знаю, что он ее любимец, но всё-таки видно, что это рыцарь… Ну, например, она рассказывала, что он хотел отдать
всё состояние брату, что он в детстве
еще что-то необыкновенное сделал, спас женщину из воды. Словом, герой, — сказала Анна, улыбаясь и вспоминая про эти двести рублей, которые он дал на станции.
Во
всем другом могло
еще быть сомненье, но бархатка была прелесть.
Кити любовалась ею
еще более, чем прежде, и
всё больше и больше страдала. Кити чувствовала себя раздавленною, и лицо ее выражало это. Когда Вронский увидал ее, столкнувшись с ней в мазурке, он не вдруг узнал ее — так она изменилась.
— Я так бы желала, чтобы вы
все меня любили, как я вас люблю; а теперь я
еще больше полюбила вас, — сказала она со слезами на глазах. — Ах, как я нынче глупа!
И в это же время, как бы одолев препятствия, ветер посыпал снег с крыш вагонов, затрепал каким-то железным оторванным листом, и впереди плачевно и мрачно заревел густой свисток паровоза.
Весь ужас метели показался ей
еще более прекрасен теперь. Он сказал то самое, чего желала ее душа, но чего она боялась рассудком. Она ничего не отвечала, и на лице ее он видел борьбу.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но
еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо
всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо
всем болит сердце. Теперь она, кроме
всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Еще Анна не успела напиться кофе, как доложили про графиню Лидию Ивановну. Графиня Лидия Ивановна была высокая полная женщина с нездорово-желтым цветом лица и прекрасными задумчивыми черными глазами. Анна любила ее, но нынче она как будто в первый раз увидела ее со
всеми ее недостатками.
Еще в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он говорил себе: «так же краснел и вздрагивал я, считая
всё погибшим, когда получил единицу за физику и остался на втором курсе; так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне дело сестры. И что ж? — теперь, когда прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и с этим горем. Пройдет время, и я буду к этому равнодушен».
Эта прекрасная весна
еще более возбудила Левина и утвердила его в намерении отречься от
всего прежнего, с тем чтоб устроить твердо и независимо свою одинокую жизнь.
Кроме хозяйства, требовавшего особенного внимания весною, кроме чтения, Левин начал этою зимой
еще сочинение о хозяйстве, план которого состоял в том, чтобы характер рабочего в хозяйстве был принимаем зa абсолютное данное, как климат и почва, и чтобы, следовательно,
все положения науки о хозяйстве выводились не из одних данных почвы и климата, но из данных почвы, климата и известного неизменного характера рабочего.
Кроме того, из этого же оказывалось, что бороны и
все земледельческие орудия, которые велено было осмотреть и починить
еще зимой и для которых нарочно взяты были три плотника, были не починены, и бороны всё-таки чинили, когда надо было ехать скородить.
У
всех было то же отношение к его предположениям, и потому он теперь уже не сердился, но огорчался и чувствовал себя
еще более возбужденным для борьбы с этою какою-то стихийною силой, которую он иначе не умел назвать, как «что Бог даст», и которая постоянно противопоставлялась ему.
Степан Аркадьич, всегда милый, понимающий
всё с намека, в этот приезд был особенно мил, и Левин заметил в нем
еще новую, польстившую ему черту уважения и как будто нежности к себе.
Возвращаясь домой, Левин расспросил
все подробности о болезни Кити и планах Щербацких, и, хотя ему совестно бы было признаться в этом, то, что он узнал, было приятно ему. Приятно и потому, что была
еще надежда, и
еще более приятно потому, что больно было ей, той, которая сделала ему так больно. Но, когда Степан Аркадьич начал говорить о причинах болезни Кити и упомянул имя Вронского, Левин перебил его.
—
Всё молодость, окончательно ребячество одно. Ведь покупаю, верьте чести, так, значит, для славы одной, что вот Рябинин, а не кто другой у Облонского рощу купил. А
еще как Бог даст расчеты найти. Верьте Богу. Пожалуйте-с. Условьице написать…
Ты скажешь опять, что я ретроград, или
еще какое страшное слово; но всё-таки мне досадно и обидно видеть это со
всех сторон совершающееся обеднение дворянства, к которому я принадлежу и, несмотря на слияние сословий, очень рад, что принадлежу…
Листок в ее руке задрожал
еще сильнее, но она не спускала с него глаз, чтобы видеть, как он примет это. Он побледнел, хотел что-то сказать, но остановился, выпустил ее руку и опустил голову. «Да, он понял
всё значение этого события», подумала она и благодарно пожала ему руку.
Вронский
еще раз окинул взглядом прелестные, любимые формы лошади, дрожавшей
всем телом, и, с трудом оторвавшись от этого зрелища, вышел из барака.
Взволнованная и слишком нервная Фру-Фру потеряла первый момент, и несколько лошадей взяли с места прежде ее, но,
еще не доскакивая реки, Вронский, изо
всех сил сдерживая влегшую в поводья лошадь, легко обошел трех, и впереди его остался только рыжий Гладиатор Махотина, ровно и легко отбивавший задом пред самим Вронским, и
еще впереди
всех прелестная Диана, несшая ни живого, ни мертвого Кузовлева.
День скачек был очень занятой день для Алексея Александровича; но, с утра
еще сделав себе расписанье дня, он решил, что тотчас после раннего обеда он поедет на дачу к жене и оттуда на скачки, на которых будет
весь Двор и на которых ему надо быть. К жене же он заедет потому, что он решил себе бывать у нее в неделю раз для приличия. Кроме того, в этот день ему нужно было передать жене к пятнадцатому числу, по заведенному порядку, на расход деньги.
«Для Бетси
еще рано», подумала она и, взглянув в окно, увидела карету и высовывающуюся из нее черную шляпу и столь знакомые ей уши Алексея Александровича. «Вот некстати; неужели ночевать?» подумала она, и ей так показалось ужасно и страшно
всё, что могло от этого выйти, что она, ни минуты не задумываясь, с веселым и сияющим лицом вышла к ним навстречу и, чувствуя в себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас же отдалась этому духу и начала говорить, сама не зная, что скажет.
Скачки были несчастливы, и из семнадцати человек попадало и разбилось больше половины. К концу скачек
все были в волнении, которое
еще более увеличилось тем, что Государь был недоволен.
Кити с гордостью смотрела на своего друга. Она восхищалась и ее искусством, и ее голосом, и ее лицом, но более
всего восхищалась ее манерой, тем, что Варенька, очевидно, ничего не думала о своем пении и была совершенно равнодушна к похвалам; она как будто спрашивала только: нужно ли
еще петь или довольно?
Кити держала ее за руку и с страстным любопытством и мольбой спрашивала ее взглядом: «Что же, что же это самое важное, что дает такое спокойствие? Вы знаете, скажите мне!» Но Варенька не понимала даже того, о чем спрашивал ее взгляд Кити. Она помнила только о том, что ей нынче нужно
еще зайти к М-me Berthe и поспеть домой к чаю maman, к 12 часам. Она вошла в комнаты, собрала ноты и, простившись со
всеми, собралась уходить.
Но княгине не нравилось это излишество, и
ещё более не нравилось то, что, она чувствовала, Кити не хотела открыть ей
всю свою душу.
Добродушная Марья Евгеньевна покатывались со смеху от
всего, что говорил смешного князь, и Варенька, чего
еще Кити никогда не видала, раскисала от слабого, но сообщающегося смеха, который возбуждали в ней шутки князя.
Всем было весело, но Кити не могла быть веселою, и это
еще более мучало ее.
— Да что же интересного?
Все они довольны, как медные гроши;
всех победили. Ну, а мне-то чем же довольным быть? Я никого не победил, а только сапоги снимай сам, да
еще за дверь их сам выставляй. Утром вставай, сейчас же одевайся, иди в салон чай скверный пить. То ли дело дома! Проснешься не торопясь, посердишься на что-нибудь, поворчишь, опомнишься хорошенько,
всё обдумаешь, не торопишься.
Кроме того, Константину Левину было в деревне неловко с братом
еще и оттого, что в деревне, особенно летом, Левин бывал постоянно занят хозяйством, и ему не доставало длинного летнего дня, для того чтобы переделать
всё, что нужно, а Сергей Иванович отдыхал.
Было то время года, перевал лета, когда урожай нынешнего года уже определился, когда начинаются заботы о посеве будущего года и подошли покосы, когда рожь
вся выколосилась и, серо зеленая, не налитым,
еще легким колосом волнуется по ветру, когда зеленые овсы, с раскиданными по ним кустами желтой травы, неровно выкидываются по поздним посевам, когда ранняя гречиха уже лопушится, скрывая землю, когда убитые в камень скотиной пары́ с оставленными дорогами, которые не берет соха, вспаханы до половины; когда присохшие вывезенные кучи навоза пахнут по зарям вместе с медовыми травами, и на низах, ожидая косы, стоят сплошным морем береженые луга с чернеющимися кучами стеблей выполонного щавельника.
— Может быть,
всё это хорошо; но мне-то зачем заботиться об учреждении пунктов медицинских, которыми я никогда не пользуюсь, и школ, куда я своих детей не буду посылать, куда и крестьяне не хотят посылать детей, и я
еще не твердо верю, что нужно их посылать? — сказал он.
Сработано было чрезвычайно много на сорок два человека.
Весь большой луг, который кашивали два дня при барщине в тридцать кос, был уже скошен. Нескошенными оставались углы с короткими рядами. Но Левину хотелось как можно больше скосить в этот день, и досадно было на солнце, которое так скоро спускалось. Он не чувствовал никакой усталости; ему только хотелось
еще и
еще поскорее и как можно больше сработать.
Левин шел
всё так же между молодым малым и стариком. Старик, надевший свою овчинную куртку, был так же весел, шутлив и свободен в движениях. В лесу беспрестанно попадались березовые, разбухшие в сочной траве грибы, которые резались косами. Но старик, встречая гриб, каждый раз сгибался, подбирал и клал зa пазуху. «
Еще старухе гостинцу», приговаривал он.
После страшной боли и ощущения чего-то огромного, больше самой головы, вытягиваемого из челюсти, больной вдруг, не веря
еще своему счастию, чувствует, что не существует более того, что так долго отравляло его жизнь, приковывало к себе
всё внимание, и что он опять может жить, думать и интересоваться не одним своим зубом.
Когда она думала о Вронском, ей представлялось, что он не любит ее, что он уже начинает тяготиться ею, что она не может предложить ему себя, и чувствовала враждебность к нему зa это. Ей казалось, что те слова, которые она сказала мужу и которые она беспрестанно повторяла в своем воображении, что она их сказала
всем и что
все их слышали. Она не могла решиться взглянуть в глаза тем, с кем она жила. Она не могла решиться позвать девушку и
еще меньше сойти вниз и увидать сына и гувернантку.
— Хорошо, — сказала она и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла
всё и
еще раз прочла письмо
всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
Положение нерешительности, неясности было
все то же, как и дома;
еще хуже, потому что нельзя было ничего предпринять, нельзя было увидать Вронского, а надо было оставаться здесь, в чуждом и столь противоположном ее настроению обществе; но она была в туалете, который, она знала, шел к ней; она была не одна, вокруг была эта привычная торжественная обстановка праздности, и ей было легче, чем дома; она не должна была придумывать, что ей делать.
Стремов был человек лет пятидесяти, полуседой,
еще свежий, очень некрасивый, но с характерным и умным лицом. Лиза Меркалова была племянница его жены, и он проводил
все свои свободные часы с нею. Встретив Анну Каренину, он, по службе враг Алексея Александровича, как светский и умный человек, постарался быть с нею, женой своего врага, особенно любезным.
Лестные речи этого умного человека, наивная, детская симпатия, которую выражала к ней Лиза Меркалова, и
вся эта привычная светская обстановка, —
всё это было так легко, а ожидало ее такое трудное, что она с минуту была в нерешимости, не остаться ли, не отдалить ли
еще тяжелую минуту объяснения.
Мать, имевшая свое отдельное состояние, кроме выговоренных 25 000, давала ежегодно Алексею
еще тысяч 20, и Алексей проживал их
все.
— Может быть. Но ты вспомни, что я сказал тебе. И
еще: женщины
все материальнее мужчин. Мы делаем из любви что-то огромное, а они всегда terre-à-terre. [будничны.]