— Благодарим, — отвечал старик, взял стакан, но отказался от сахара, указав на оставшийся обгрызенный им комок. — Где же с работниками вести дело? — сказал он. — Раззор один. Вот хоть бы Свияжсков. Мы знаем, какая земля — мак, а тоже не больно хвалятся урожаем. Всё недосмотр!
— Я сделаю, — сказала Долли и, встав, осторожно стала водить ложкой по пенящемуся сахару, изредка, чтоб отлепить от ложки приставшее к ней, постукивая ею по тарелке, покрытой уже разноцветными, желто-розовыми, с подтекающим кровяным сиропом, пенками. «Как они будут это лизать с чаем!» думала она о своих детях, вспоминая, как она сама, бывши ребенком, удивлялась, что большие не едят самого лучшего — пенок.
— А, они уже приехали! — сказала Анна, глядя на верховых лошадей, которых только что отводили от крыльца. — Не правда ли, хороша эта лошадь? Это коб. Моя любимая. Подведи сюда, и дайте сахару. Граф где? — спросила она у выскочивших двух парадных лакеев. — А, вот и он! — сказала она, увидев выходившего навстречу ей Вронского с Весловским.
— Mais vous venez trop tard, [Но вы являетесь слишком поздно,] — сказала она, обтирая платком руку, которую ей намочила лошадь, бравшая сахар. Анна обратилась к Долли: — Ты надолго ли? На один день? Это невозможно!
Если есть хоть один человек, не доступный критике, это не гласность. Если есть хоть одно событие, о котором нельзя говорить, это не гласность. Если в тюрьме сидит хоть один человек заведомо невиновный, это не гласность. Если есть хоть одна запрещенная книга, это не гласность. Если есть хоть одно имя, которое нельзя упоминать (Сахаров или Брежнев — неважно), это не гласность.