«Да, да, как это было? — думал он, вспоминая сон. — Да, как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы пели: Il mio tesoro, [Мое сокровище,] и не Il mio tesoro, a что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины», вспоминал он.
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, — виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
Вместо того чтоб оскорбиться, отрекаться, оправдываться, просить прощения, оставаться даже равнодушным — все было бы лучше того, что он сделал! — его лицо совершенно невольно («рефлексы головного мозга», подумал Степан Аркадьич, который любил физиологию), совершенно невольно вдруг улыбнулось привычною, доброю и потому глупою улыбкой.
«Всё смешалось,—подумал Степан Аркадьич, — вон дети одни бегают». И, подойдя к двери, он кликнул их. Они бросили шкатулку, представлявшую поезд, и вошли к отцу.
Она быстрым взглядом оглядела с головы до ног его сияющую свежестью и здоровьем фигуру. «Да, он счастлив и доволен! — подумала она, — а я?… И эта доброта противная, за которую все так любят его и хвалят; я ненавижу эту его доброту», подумала она. Рот ее сжался, мускул щеки затрясся на правой стороне бледного, нервного лица.
Степан Аркадьич мог быть спокоен, когда он думал о жене, мог надеяться, что всё образуется, по выражению Матвея, и мог спокойно читать газету и пить кофе; но когда он увидал ее измученное, страдальческое лицо, услыхал этот звук голоса, покорный судьбе и отчаянный, ему захватило дыхание, что-то подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами.
— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради Бога, подумай о детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем я могу, я всё готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!
Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся на ее лице, испугала и удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела в нем к себе сожаленье, но не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она не простит», подумал он.
Была пятница, и в столовой часовщик Немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что Немец «сам был заведен на всю жизнь, чтобы заводить часы», — и улыбнулся. Степан Аркадьич любил хорошую шутку. «А может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется, подумал он. Это надо рассказать».
«Если б они знали, — думал он, с значительным видом склонив голову при слушании доклада, — каким виноватым мальчиком полчаса тому назад был их председатель!» — И глаза его смеялись при чтении доклада. До двух часов занятия должны были итти не прерываясь, а в два часа — перерыв и завтрак.
Левин не был постыдный «ты», но Облонский с своим тактом почувствовал, что Левин думает, что он пред подчиненными может не желать выказать свою близость с ним и потому поторопился увести его в кабинет.
Когда он думал о ней, он мог себе живо представить ее всю, в особенности прелесть этой, с выражением детской ясности и доброты, небольшой белокурой головки, так свободно поставленной на статных девичьих плечах.
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин, с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно на его лице. «Да, — думал он, — вот это жизнь, вот это счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать, что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?… Но надо же! надо, надо! Прочь слабость!»
«Что это? Я огорчил ее. Господи, помоги мне!» подумал Левин и побежал к старой Француженке с седыми букольками, сидевшей на скамейке. Улыбаясь и выставляя свои фальшивые зубы, она встретила его, как старого друга.
— Я не знаю, — отвечал он, не думая о том, что говорит. Мысль о том, что если он поддастся этому ее тону спокойной дружбы, то он опять уедет ничего не решив, пришла ему, и он решился возмутиться.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю, что я люблю не его; но мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял себя, что есть надежда, то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем чувствовал себя совсем другим человеком, не похожим на того, каким он был до ее улыбки и слов: до свидания.
— Нет, без шуток, что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется. И не думай, — прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб я не оценил твоего выбора. Я с удовольствием поем хорошо.
— Я тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Ах перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал, как будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я говорю не то, что думаю, а то, что чувствую. Я имею отвращение к падшим женщинам. Ты пауков боишься, а я этих гадин. Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не знаешь их нравов: так и я.
И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и друзья, хотя они обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но что каждый думает только о своем, и одному до другого нет дела. Облонский уже не раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал, что надо делать в этих случаях.
«Нет, неправду не может она сказать с этими глазами», подумала мать, улыбаясь на ее волнение и счастие. Княгиня улыбалась тому, как огромно и значительно кажется ей, бедняжке, то, что происходит теперь в ее душе.
Но за то, как только она думала о будущем с Вронским, пред ней вставала перспектива блестяще-счастливая; с Левиным же будущность представлялась туманною.
В половине восьмого, только что она сошла в гостиную, лакей доложил: «Константин Дмитрич Левин». Княгиня была еще в своей комнате, и князь не выходил. «Так и есть», подумала Кити, и вся кровь прилила ей к сердцу. Она ужаснулась своей бледности, взглянув в зеркало.
«Боже мой, неужели это я сама должна сказать ему? — подумала она. — Ну что я скажу ему? Неужели я скажу ему, что я его не люблю? Это будет неправда. Что ж я скажу ему? Скажу, что люблю другого? Нет, это невозможно. Я уйду, уйду».
Но в это самое время вышла княгиня. На лице ее изобразился ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные лица. Левин поклонился ей и ничего не сказал. Кити молчала, не поднимая глаз. «Слава Богу, отказала», — подумала мать, и лицо ее просияло обычной улыбкой, с которою она встречала по четвергам гостей. Она села и начала расспрашивать Левина о его жизни в деревне. Он сел опять, ожидая приезда гостей, чтоб уехать незаметно.
«Что-то с ним особенное, — подумала графиня Нордстон, вглядываясь в его строгое, серьезное лицо, — что-то он не втягивается в свои рассуждения. Но я уж выведу его. Ужасно люблю сделать его дураком пред Кити, и сделаю».
«Это должен быть Вронский», подумал Левин и, чтоб убедиться в этом, взглянул на Кити. Она уже успела взглянуть на Вронского и оглянулась на Левина. И по одному этому взгляду невольно просиявших глаз ее Левин понял, что она любила этого человека, понял так же верно, как если б она сказала ему это словами. Но что же это за человек?
Предложения из русской классики со словом «подумать»
— Нет; я немножко отложу. Я тогда скажу. Ты меня извини за хлопоты, — сказал Пьер и, глядя на улыбку Савельича, подумал: «как странно однако, что он не знает, что теперь нет никакого Петербурга и что прежде всего надо, чтобы решилось то. Впрочем, он верно знает, но только притворяется. Поговорить с ним? Как он думает?» подумал Пьер. «Нет, после когда-нибудь».
— Нет, чего же жалеть? Бывши здесь, нельзя было не сделать почтения. Ну, а не хочет, его дело, — сказала Марья Дмитриевна, что-то отыскивая в ридикюле. — Да и приданое готово, чего вам еще ждать; а что́ не готово, я вам перешлю. Хоть и жалко мне вас, а лучше с Богом поезжайте. — Найдя в ридикюле то, что́ она искала, она передала Наташе. Это было письмо от княжны Марьи. — Тебе пишет. Как мучается, бедняжка! Она боится, чтобы ты не подумала, что она тебя не любит.
«Милая Наташа, не могу уехать под тяжелым впечатлением вчерашнего разговора с Игнатьем Никифоровичем…» начал он. «Что же дальше? Просить простить за то, чтò я вчера сказал? Но я сказал то, что думал. И он подумает, что я отрекаюсь. И потом это его вмешательство в мои дела… Нет, не могу», и, почувствовав поднявшуюся опять в нем ненависть к этому чуждому, самоуверенному, непонимающему его человеку, Нехлюдов положил неконченное письмо в карман и, расплатившись, вышел на улицу и поехал догонять партию.
Луша так и сказала, совсем фамильярно: «У Прейна», и даже не думала поправиться, что опять задело набоба за живое. Он подумал сначала, что m-lle Луша не умеет себя держать и сама не понимает, что сказала, но, взглянув на ее лицо, убедился, что если кто не понимает ничего, так это он.
«Боже мой! Да ведь я виновата: я попрошу у него прощения… А в чем? — спросила потом. — Что я скажу ему: мсьё Обломов, я виновата, я завлекала… Какой стыд! Это неправда! — сказала она, вспыхнув и топнув ногой. — Кто смеет это подумать?.. Разве я знала, что выйдет? А если б этого не было, если б не вырвалось у него… что тогда?.. — спросила она. — Не знаю…» — думала.
Когда слишком уж бурно ликуешь, не мешало бы вовремя спохватиться и подумать о том, что кому-то сейчас в пору заплакать. А упиваясь собственным горем, не мешает подумать, что у кого-то в душе праздник, который может быть, не повторится… Надо считаться с людьми!