«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, — виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
Она быстрым взглядом оглядела с головы до ног его сияющую свежестью и здоровьем фигуру. «Да, он счастлив и доволен! — подумала она, — а я?… И эта доброта противная, за которую все так любят его и хвалят; я ненавижу эту его доброту», подумала она. Рот ее сжался, мускул щеки затрясся на правой стороне бледного, нервного лица.
— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради Бога, подумай о детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем я могу, я всё готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!
— Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, — сказала она видимо одну из фраз, которые она за эти три дня не раз говорила себе.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
— Вы мне гадки, отвратительны! — закричала она, горячась всё более и более. — Ваши слезы — вода! Вы никогда не любили меня; в вас нет ни сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой совсем! — с болью и злобой произнесла она это ужасное для себя слово чужой.
Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся на ее лице, испугала и удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела в нем к себе сожаленье, но не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она не простит», подумал он.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
— Ах, оставьте, оставьте меня! — сказала она и, вернувшись в спальню, села опять на то же место, где она говорила с мужем, сжав исхудавшие руки с кольцами, спускавшимися с костлявых пальцев, и принялась перебирать в воспоминании весь бывший разговор.
— Так и есть! Левин, наконец! — проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к нему Левина. — Как это ты не побрезгал найти меня в этом вертепе? — сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
— Ну, коротко сказать, я убедился, что никакой земской деятельности нет и быть не может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, — с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
— Как же ты говорил, что никогда больше не наденешь европейского платья? — сказал он, оглядывая его новое, очевидно от французского портного, платье. — Так! я вижу: новая фаза.
— Нет, вы уж так сделайте, как я говорил, — сказал он, улыбкой смягчая замечание, и, кратко объяснив, как он понимает дело, отодвинул бумаги и сказал: — Так и сделайте, пожалуйста, так, Захар Никитич.
— Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне не ответил на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
— Ну, хорошо. Понято, — сказал Степан Аркадьич. — Так видишь ли: я бы позвал тебя к себе, но жена не совсем здорова. А вот что: если ты хочешь их видеть, они, наверное, нынче в Зоологическом Саду от четырех до пяти. Кити на коньках катается. Ты поезжай туда, а я заеду, и вместе куда-нибудь обедать.
Когда Облонский спросил у Левина, зачем он собственно приехал, Левин покраснел и рассердился на себя за то, что покраснел, потому что он не мог ответить ему: «я приехал сделать предложение твоей свояченице», хотя он приехал только за этим.
— Я не могу допустить, — сказал Сергей Иванович с обычною ему ясностью и отчетливостью выражения и изяществом дикции, — я не могу ни в каком случае согласиться с Кейсом, чтобы всё мое представление о внешнем мире вытекало из впечатлений. Самое основное понятие бытия получено мною не чрез ощущение, ибо нет и специального органа для передачи этого понятия.
— Не имеем данных, — подтвердил профессор и продолжал свои доводы. — Нет, — говорил он, — я указываю на то, что если, как прямо говорит Припасов, ощущение и имеет своим основанием впечатление, то мы должны строго различать эти два понятия.
— Вот это всегда так! — перебил его Сергей Иванович. — Мы, Русские, всегда так. Может быть, это и хорошая наша черта — способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу тебе только, что дай эти же права, как наши земские учреждения, другому европейскому народу, — Немцы и Англичане выработали бы из них свободу, а мы вот только смеемся.
Пусть всепобеждающая жизнь — иллюзия, но я верю в нее, и несчастья нынешнего дня не отнимут у меня веры в день грядущий. Жизнь победит — сколько рук ни налагалось бы на нее, сколько безумцев ни пытались бы ее прекратить. И разве не умнее: жить, хваля жизнь, нежели ругать ее — и все же жить!