«Боже мой, что я сделал! Господи Боже мой! Помоги мне, научи меня», говорил Левин, молясь и вместе с тем чувствуя потребность сильного движения, разбегаясь и выписывая внешние и внутренние круги.
«Боже мой, неужели это я сама должна сказать ему? — подумала она. — Ну что я скажу ему? Неужели я скажу ему, что я его не люблю? Это будет неправда. Что ж я скажу ему? Скажу, что люблю другого? Нет, это невозможно. Я уйду, уйду».
— Это Гриша? Боже мой, как он вырос! — сказала Анна и, поцеловав его, не спуская глаз с Долли, остановилась и покраснела. — Нет, позволь никуда не ходить.
— Я?… Да, — сказала Анна. — Боже мой, Таня! Ровесница Сереже моему, — прибавила она, обращаясь ко вбежавшей девочке. Она взяла ее на руки и поцеловала. — Прелестная девочка, прелесть! Покажи же мне всех.
— Да не говори ей вы. Она этого боится. Ей никто, кроме мирового судьи, когда ее судили за то, что она хотела уйти из дома разврата, никто не говорил вы. Боже мой, что это за бессмыслица на свете! — вдруг вскрикнул он. — Эти новыя учреждения, эти мировые судьи, земство, что это за безобразие!
— Ах, Боже мой, это было бы так глупо! — сказала Анна, и опять густая краска удовольствия выступила на ее лице, когда она услыхала занимавшую ее мысль, выговоренную словами. — Так вот, я и уезжаю, сделав себе врага в Кити, которую я так полюбила. Ах, какая она милая! Но ты поправишь это, Долли? Да!
«Ах, Боже мой! отчего у него стали такие уши?» подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие ее теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы.
«Боже мой, как светло! Это страшно, но я люблю видеть его лицо и люблю этот фантастический свет… Муж! ах, да… Ну, и слава Богу, что с ним всё кончено».
«Она еще тут! — подумала она. — Что я скажу ей, Боже мой! что я наделала, что я говорила! За что я обидела ее? Что мне делать? Что я скажу ей?» думала Кити и остановилась у двери.
Брат лег и ― спал или не спал ― но, как больной, ворочался, кашлял и, когда не мог откашляться, что-то ворчал. Иногда, когда он тяжело вздыхал, он говорил: «Ах, Боже мой» Иногда, когда мокрота душила его, он с досадой выговаривал: «А! чорт!» Левин долго не спал, слушая его. Мысли Левина были самые разнообразные, но конец всех мыслей был один: смерть.
— Потому что Алексей, я говорю про Алексея Александровича (какая странная, ужасная судьба, что оба Алексеи, не правда ли?), Алексей не отказал бы мне. Я бы забыла, он бы простил… Да что ж он не едет? Он добр, он сам не знает, как он добр. Ах! Боже мой, какая тоска! Дайте мне поскорей воды! Ах, это ей, девочке моей, будет вредно! Ну, хорошо, ну дайте ей кормилицу. Ну, я согласна, это даже лучше. Он приедет, ему больно будет видеть ее. Отдайте ее.
— Слава Богу, слава Богу, — заговорила она, — теперь всё. готово. Только немножко вытянуть ноги. Вот так, вот прекрасно. Как эти цветы сделаны без вкуса, совсем не похоже на фиалку, — говорила она, указывая на обои. — Боже мой! Боже мой. Когда это кончится? Дайте мне морфину. Доктор! дайте же морфину. О, Боже мой, Боже мой!
«Боже мой! Боже мой! за что?» подумал Алексей Александрович, вспомнив подробности развода, при котором муж брал вину на себя, и тем же жестом, каким закрывался Вронский, закрыл от стыда лицо руками.
«Боже вечный, расстоящияся собравый в соединение, — читал он кротким певучим голосом, — и союз любве положивый им неразрушимый; благословивый Исаака и Ревекку, наследники я твоего обетования показавый: Сам благослови и рабы Твоя сия, Константина, Екатерину, наставляя я на всякое дело благое. Яко милостивый и человеколюбец Бог еси, и Тебе славу воссылаем, Отцу, и Сыну, и Святому Духу, ныне и присно и вовеки веков». — «А-аминь», опять разлился в воздухе невидимый хор.
«Ты бо изначала создал еси мужеский пол и женский, — читал священник вслед за переменой колец, — и от Тебе сочетавается мужу жена, в помощь и в восприятие рода человеча. Сам убо, Господи Боже наш, пославый истину на наследие Твое и обетование Твое, на рабы Твоя отцы наша, в коемждо роде и роде, избранныя Твоя: призри на раба Твоего Константина и на рабу Твою Екатерину и утверди обручение их в вере, и единомыслии, и истине, и любви»….
На платформе раздалось Боже Царя храни, потом крики: ура! и живио! Один из добровольцев, высокий, очень молодой человек с ввалившеюся грудью, особенно заметно кланялся, махая над головой войлочною шляпой и букетом. За ним высовывались, кланяясь тоже, два офицера и пожилой человек с большой бородой в засаленной фуражке.
«Неужели это вера? — подумал он, боясь верить своему счастью. — Боже мой, благодарю Тебя»! — проговорил он, проглатывая поднимавшиеся рыданья и вытирая обеими руками слезы, которыми полны были его глаза.