Шампанского было выпито много, большая часть господ были очень молоды, девицы были красивы, фортепьяно и скрипка неутомимо играли одну польку за другою, танцы и шум не переставали; но было как-то скучно, неловко, каждому казалось почему-то (как это часто случается), что все это не то и ненужно.
В передней никого не было, но в соседней комнате, за дверью, он услыхал два голоса, спорившие между собою. Молодой человек приостановился и стал слушать.
— Господин Альберт! господин Альберт! — говорила хозяйка, — что, ушиблись? где? Вот я говорила, что не надо было танцевать. Он такой слабый! — продолжала она, обращаясь к гостям, — насилу ходит, где ему!
Альберт в это время, не обращая ни на кого внимания, прижав скрипку к плечу, медленно ходил вдоль фортепьяно и настраивал ее. Губы его сложились в бесстрастное выражение, глаз не было видно; но узкая костлявая спина, длинная белая шея, кривые ноги и косматая черная голова представляли чудное, но почему-то вовсе не смешное зрелище. Настроив скрипку, он бойко взял аккорд и, вскинув голову, обратился к пьянисту, приготовившемуся аккомпанировать.
Из состояния скуки, шумного рассеяния и душевного сна, в котором находились эти люди, они вдруг незаметно перенесены были в совершенно другой, забытый ими мир.
То грустно-нежные, то порывисто-отчаянные звуки, свободно перемешиваясь между собой, лились и лились друг за другом так изящно, так сильно и так бессознательно, что не звуки слышны были, а сам собой лился в душу каждого какой-то прекрасный поток давно знакомой, но в первый раз высказанной поэзии.
— Однако пора ехать, господа, — сказал, оправившись несколько, тот, который лежал на диване. — Надо будет дать ему что-нибудь, господа. Давайте складчину.
— О! да, да, — отвечал, улыбаясь, Альберт, — но извините меня, я не знаю, с кем имею честь говорить; может быть, вы граф или князь: не можете ли вы мне ссудить немного денег? — Он помолчал немного. — Я ничего не имею… я бедный человек. Я не могу отдать вам.
— Очень благодарю вас, — сказал Альберт, схватив деньги. — Теперь давайте музицировать; я сколько хотите буду играть вам. Только выпить бы чего-нибудь, выпить, — прибавил он, вставая.
— Позвольте мне вам предложить свои услуги, — продолжал Делесов, — ежели вы в чем-нибудь нуждаетесь, то я бы очень рад был, ежели бы вы на время поселились у меня. Я живу один, и, может быть, я был бы вам полезен.
Когда Делесов сел с своим новым знакомцем в карету и почувствовал тот неприятный запах пьяницы и нечистоты, которым был пропитан музыкант, он стал раскаиваться в своем поступке и обвинять себя в ребяческой мягкости сердца и нерассудительности. Притом все, что говорил Альберт, было так глупо и пошло, и он так вдруг грязно опьянел на воздухе, что Делесову сделалось гадко. «Что я с ним буду делать?» — подумал он.
Делесов оглянулся на своего соседа. Длинное тело, прикрытое плащом, безжизненно лежало подле него. Делесову казалось, что длинная голова с большим темным носом качалась на этом туловище; но, вглядевшись ближе, он увидел, что то, что он принимал за нос и лицо, были волоса, а что настоящее лицо было ниже. Он нагнулся и разобрал черты лица Альберта. Тогда красота лба и спокойно сложенного рта снова поразили его.
Ему некогда было, однако, размышлять о том, хорошо или дурно он поступил, взяв к себе музыканта. Одеваясь, он мысленно распределил свой день: взял бумаги, отдал необходимые приказания дома и торопясь надел шинель и калоши. Проходя мимо столовой, он заглянул в дверь. Альберт, уткнув лицо в подушку и раскидавшись, в грязной, изорванной рубахе, мертвым сном спал на сафьянном диване, куда его, бесчувственного, положили вчера вечером. Что-то не хорошо — невольно казалось Делесову.
— Сходи, пожалуйста, от меня к Борюзовскому, попроси скрипку дня на два для них, — сказал он своему человеку, — да когда они проснутся, напой их кофеем и дай надеть из моего белья и старого платья что-нибудь. Вообще удовлетвори его хорошенько. Пожалуйста.
Захар был петербургский лакей, уже восемь лет служивший у Делесова. Делесов, как одинокий холостяк, невольно поверял ему свои намерения и любил знать его мнение насчет каждого из своих предприятий.
— Вы уж спать хотите? — сказал Альберт, улыбаясь. — А я был там, у Анны Ивановны. Очень приятно провел вечер: музицировали, смеялись, приятное общество было. Позвольте мне выпить стакан чего-нибудь, — прибавил он, взявшись за графин с водой, стоявший на столике, — только не воды.
Ему перестало хотеться спать, он забыл о своей обязанности быть строгим, ему захотелось, напротив, веселиться, слушать музыку и хоть до утра дружески болтать с Альбертом.
— Ах да, — сказал он, вдруг стукнув себя рукой по лбу и приняв озабоченно-любопытное выражение. (Выражение лица его всегда предшествовало тому, что он хотел говорить.) — Позвольте спросить… — он приостановился немного, — этот господин, который был с вами там, вчера вечером… вы его называли N., он не сын знаменитого N.?
— Ах, нет! — горячо заступился Альберт, — в нем что-то есть очень, очень приятное. И он славный музыкант, — прибавил Альберт, — он играл там из оперы что-то. Давно мне никто так не нравился.
Я слышал в первый раз «Сомнамбулу», когда здесь были Виардо и Рубини, — это было вот что, — сказал он, блистая глазами и делая жест обеими руками, как будто вырывая что-то из своей груди.
— Как что же, что стар? — возразил Альберт строго. — Он не должен быть стар. Художник не должен быть стар. Много нужно для искусства, но главное — огонь! — сказал он, блистая глазами и поднимая обе руки кверху.
— Не знаю; нет, кажется, но он был художник Академии. Какие у него мысли! Когда он иногда говорит, то ото удивительно. О, Петров большой талант, только он ведет жизнь очень веселую. Вот жалко, — улыбаясь, прибавил Альберт. Вслед за тем он встал с постели, взял скрипку и начал строить.
Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне всё значение заключается только в словах, что напев сам собой приходит и что отдельного напева не бывает, а что напев — так только, для складу.
В это мгновенье долетели до нас отрывочные, однообразные звуки. Сотни голосов разом и с мерными расстановками повторяли молитвенный напев: толпа богомольцев тянулась внизу по дороге с крестами и хоругвями…
Старые что малые, хочется, чтобы пожалел кто, а старых-то никому не жалко. (Целует Серебрякова в плечо.) Пойдем, батюшка, в постель… Пойдем, светик… Я тебя липовым чаем напою, ножки твои согрею… Богу за тебя помолюсь…
Язык, великолепный наш язык. Речное и степное в нём раздолье, В нём клекоты орла и волчий рык, Напев, и звон, и ладан богомолья. В нём воркованье голубя весной, Взлёт жаворонка к солнцу — выше, выше. Березовая роща. Свет сквозной. Небесный дождь, просыпанный по крыше.