Неточные совпадения
— Вижу: метлы да песьи морды, как у
того разбойника.
Стало, и в самом деле царские люди, коль на Москве гуляют! Наделали ж мы дела, боярин, наварили каши!
Пашенька, краснея от удовольствия,
стала на колени перед боярыней. Елена распустила ей волосы, разделила их на равные делянки и начала заплетать широкую русскую косу в девяносто прядей. Много требовалось на
то уменья. Надо было плесть как можно слабее, чтобы коса, подобно решетке, закрывала весь затылок и потом падала вдоль спины, суживаясь неприметно. Елена прилежно принялась за дело. Перекладывая пряди, она искусно перевивала их жемчужными нитками.
Увидя мужчину, Елена хотела скрыться; но, бросив еще взгляд на всадника, она вдруг
стала как вкопанная. Князь также остановил коня. Он не верил глазам своим. Тысяча мыслей в одно мгновение втеснялись в его голову, одна другой противореча. Он видел пред собой Елену, дочь Плещеева-Очина,
ту самую, которую он любил и которая клялась ему в любви пять лет
тому назад. Но каким случаем она попала в сад к боярину Морозову?
— Многое, князь, многое
стало на Москве не так, как было, с
тех пор как учинил государь на Руси опричнину!
Как завидели издали Слободу, остановились; еще раз помолились: страшно
стало; не
то страшно, что прикажет царь смерти предать, а
то, что не допустит пред свои очи.
Разговоры
становились громче, хохот раздавался чаще, головы кружились. Серебряный, всматриваясь в лица опричников, увидел за отдаленным столом молодого человека, который несколько часов перед
тем спас его от медведя. Князь спросил об нем у соседей, но никто из земских не знал его. Молодой опричник, облокотясь на стол и опустив голову на руки, сидел в задумчивости и не участвовал в общем веселье. Князь хотел было обратиться с вопросом к проходившему слуге, но вдруг услышал за собой...
— За
то, государь, что сам он напал на безвинных людей среди деревни. Не знал я тогда, что он слуга твой, и не слыхивал до
того про опричнину. Ехал я от Литвы к Москве обратным путем, когда Хомяк с товарищи нагрянули на деревню и
стали людей резать!
Стали расходиться. Каждый побрел домой, унося с собою кто страх, кто печаль, кто злобу, кто разные надежды, кто просто хмель в голове. Слобода покрылась мраком, месяц зарождался за лесом. Страшен казался темный дворец, с своими главами, теремками и гребнями. Он издали походил на чудовище, свернувшееся клубом и готовое вспрянуть. Одно незакрытое окно светилось, словно око чудовища.
То была царская опочивальня. Там усердно молился царь.
— Ну, что, батюшка? — сказала Онуфревна, смягчая свой голос, — что с тобой сталось? Захворал, что ли? Так и есть, захворал! Напугала же я тебя! Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть и велики грехи твои, а благость-то божия еще больше! Только покайся, да вперед не греши. Вот и я молюсь, молюсь о тебе и денно и нощно, а теперь и
того боле
стану молиться. Что тут говорить? Уж лучше сама в рай не попаду, да тебя отмолю!
Чем более сгущалась темнота,
тем громче кричали гады. Голоса их составляли как бы один беспрерывный и продолжительный гул, так что ухо к нему привыкало и различало сквозь него и дальний вой волков, и вопли филина. Мрак
становился гуще; предметы теряли свой прежний вид и облекались в новую наружность. Вода, древесные ветви и туманные полосы сливались в одно целое. Образы и звуки смешивались вместе и ускользали от человеческого понятия. Поганая Лужа сделалась достоянием силы нечистой.
Может быть, Иоанн, когда успокоилась встревоженная душа его, приписал поступок любимца обманутому усердию; может быть, не вполне отказался от подозрений на царевича. Как бы
то ни было, Скуратов не только не потерял доверия царского, но с этой поры
стал еще драгоценнее Иоанну. Доселе одна Русь ненавидела Малюту, теперь
стал ненавидеть его и самый царевич; Иоанн был отныне единственною опорой Малюты. Общая ненависть ручалась царю за его верность.
Мельник тотчас смекнул, в чем дело: конь, на котором прискакала Елена, принадлежал Вяземскому. По всем вероятностям, она была боярыня Морозова,
та самая, которую он пытался приворожить к князю. Он никогда ее не видал, но много узнал о ней через Вяземского. Она не любила князя, просила о помощи,
стало быть, она, вероятно, спаслась от князя на его же коне.
— Не взыщи, батюшка, — сказал мельник, вылезая, — виноват, родимый, туг на ухо, иного сразу не пойму! Да к
тому ж, нечего греха таить, как
стали вы, родимые, долбить в дверь да в стену, я испужался, подумал, оборони боже, уж не станичники ли! Ведь тут, кормильцы, их самые засеки и притоны. Живешь в лесу со страхом, все думаешь: что коли, не дай бог, навернутся!
— Ишь как руда точится! — продолжал он, — ну как ее унять? Кабы сабля была не наговорная, можно б унять, а
то теперь… оно, пожалуй, и теперь можно, только я боюсь. Как
стану нашептывать, язык у меня отымется!
Старик
стал было колебаться, сказать или нет? Но
тот же час он сделал следующий расчет...
Кабы Вяземский был здоров,
то скрыть от него боярыню было б ой как опасно, а выдать ее куда как выгодно! Но Вяземский оправится ль, нет ли, еще бог весть! А Морозов не оставит услуги без награды. Да и Серебряный-то, видно, любит не на шутку боярыню, коль порубил за нее князя.
Стало быть, думал мельник, Вяземский меня теперь не обидит, а Серебряный и Морозов, каждый скажет мне спасибо, коль я выручу боярыню.
— Ну, слава ти, господи, — сказал он, когда между деревьями
стал виднеться поросший мхом сруб с вертящимся колесом, — насилу-то догнал; а
то ведь чуть было не уморился:
то впереди шум,
то за самою спиной, ничего не разберешь!
— Вижу, — отвечал Михеич и ложку бросил. —
Стало, и мне не жить на белом свете! Пойду к господину, сложу старую голову подле его головы,
стану ему на
том свете служить, коль на этом заказано!
Атаман посмотрел искоса на Коршуна. Видно, знал он что-нибудь за стариком, ибо Коршун слегка вздрогнул и, чтоб никто
того не заметил,
стал громко зевать, а потом напевать себе что-то под нос.
«Вот и вправду веселые люди, — подумал он, — видно, что не здешние. Надоели мне уже мои сказочники. Всё одно и
то же наладили, да уж и скоморохи мне наскучили. С
тех пор как пошутил я с одним неосторожно,
стали все меня опасаться; смешного слова не добьешься; точно будто моя вина, что у
того дурака душа не крепко в теле сидела!»
— Не
то, — отвечал старый разбойник, — уж взялся идти, небось оглядываться не
стану; да только вот сам не знаю, что со мной сталось; так тяжело на сердце, как отродясь еще не бывало, и о чем ни задумаю, все опять
то же да
то же на ум лезет!
— Вишь, атаман, — сказал он, — довольно я людей перегубил на своем веку, что и говорить! Смолоду полюбилась красная рубашка! Бывало, купец ли заартачится, баба ли запищит, хвачу ножом в бок — и конец. Даже и теперь, коли б случилось кого отправить — рука не дрогнет! Да что тут! не тебя уверять
стать; я чай, и ты довольно народу на
тот свет спровадил; не в диковинку тебе, так ли?
— Атаман, — сказал он вдруг, — как подумаю об этом, так сердце и защемит. Вот особливо сегодня, как нарядился нищим,
то так живо все припоминаю, как будто вчера было. Да не только
то время, а не знаю с чего
стало мне вдруг памятно и такое, о чем я давно уж не думал. Говорят, оно не к добру, когда ни с
того ни с другого
станешь вдруг вспоминать, что уж из памяти вышиб!..
То не два зверья сходилися, промежду собой подиралися; и
то было у нас на сырой земли, на сырой земли, на святой Руси; сходилися правда со кривдою; это белая зверь — то-то правда есть, а серая зверь — то-то кривда есть; правда кривду передалила, правда пошла к богу на небо, а кривда осталась на сырой земле; а кто
станет жить у нас правдою,
тот наследует царство небесное; а кто
станет жить у нас кривдою, отрешен на муки на вечные…“
— А коли не баба, так и хуже
того.
Стало быть, он нас морочит!
— Тише, князь, это я! — произнес Перстень, усмехаясь. — Вот так точно подполз я и к татарам; все высмотрел, теперь знаю их
стан не хуже своего куреня. Коли дозволишь, князь, я возьму десяток молодцов, пугну табун да переполошу татарву; а ты
тем часом, коли рассудишь, ударь на них с двух сторон, да с добрым криком; так будь я татарин, коли мы их половины не перережем! Это я так говорю, только для почину; ночное дело мастера боится; а взойдет солнышко, так уж тебе указывать, князь, а нам только слушаться!
— Ребятушки, — сказал Перстень разбойникам, — повздорили мы немного, да кто старое помянет,
тому глаз вон! Есть ли промеж вас человек десять охотников со мной вместе к
стану идти?
— И
того не
стану, да и тебе не дам! Здесь, слава богу, не Александрова слобода!
Митька
стал почесывать
то затылок,
то бока,
то поясницу, но не отвечал ничего.
— Государь, — ответил князь, которого лицо было покрыто смертельною бледностью, — ворог мой испортил меня! Да к
тому ж я с
тех пор, как оправился, ни разу брони не надевал. Раны мои открылись; видишь, как кровь из-под кольчуги бежит! Дозволь, государь, бирюч кликнуть, охотника вызвать, чтобы заместо меня у поля
стал!
— Ну, ты!
становись, што ли! — произнес он с решимостью. — Я
те научу нявест красть!
— Да все бормочет; трудно разобрать. Одно поняли мы, когда
стали ему вертлюги ломать: «Вяземский, дескать, не один ко мне езживал; езживал и Федор Алексеевич Басманов, и корень-де взял у меня, и носит
тот корень теперь на шее!»
— А как
стали мы, — продолжал Малюта, — прижигать ему подошвы, так он и показал, что был-де
тот корень нужен Басманову, чтоб твое государское здоровье испортить.
Игумен и вся братия с трепетом проводили его за ограду, где царские конюха дожидались с богато убранными конями; и долго еще, после
того как царь с своими полчанами скрылся в облаке пыли и не
стало более слышно звука конских подков, монахи стояли, потупя очи и не смея поднять головы.
— Как же мне потешать тебя, государь? — спросил он, положив локти на стол, глядя прямо в очи Ивану Васильевичу. — Мудрен ты
стал на потехи, ничем не удивишь тебя! Каких шуток не перешучено на Руси, с
тех пор как ты государишь! Потешался ты, когда был еще отроком и конем давил народ на улицах; потешался ты, когда на охоте велел псарям князя Шуйского зарезать; потешался, когда выборные люди из Пскова пришли плакаться тебе на твоего наместника, а ты приказал им горячею смолою бороды палить!
— Нет, — продолжал он вполголоса, — напрасно ты винишь меня, князь. Царь казнит
тех, на кого злобу держит, а в сердце его не волен никто. Сердце царево в руце божией, говорит Писание. Вот Морозов попытался было прямить ему; что ж вышло? Морозова казнили, а другим не
стало от
того легче. Но ты, Никита Романыч, видно, сам не дорожишь головою, что, ведая московскую казнь, не убоялся прийти в Слободу?
— А до
того, — ответил Годунов, не желая сразу настаивать на мысли, которую хотел заронить в Серебряном, — до
того, коли царь тебя помилует, ты можешь снова на татар идти; за этими дело не
станет!
— Я дело другое, князь. Я знаю, что делаю. Я царю не перечу; он меня сам не захочет вписать; так уж я поставил себя. А ты, когда поступил бы на место Вяземского да сделался бы оружничим царским,
то был бы в приближении у Ивана Васильевича, ты бы этим всей земле послужил. Мы бы с тобой
стали идти заодно и опричнину, пожалуй, подсекли бы!