— Поймали было царские люди Кольцо, только проскользнуло оно у них промеж пальцев, да и покатилось
по белу свету. Где оно теперь, сердечное, бог весть, только, я чаю, скоро опять на Волгу перекатится! Кто раз побывал на Волге, тому не ужиться на другой сторонушке!
9-го февраля, рано утром, оставили мы Напакианский рейд и лавировали, за противным ветром, между большим Лю-чу и другими, мелкими Ликейскими островами, из которых одни путешественники назвали Ама-Керима, а миссионер Беттельгейм говорит, что Ама-Керима на языке ликейцев значит: вон там дальше — Керима. Сколько
по белу свету ходит переводов и догадок, похожих на это!
Но зато сзади он был настоящий губернский стряпчий в мундире, потому что у него висел хвост, такой острый и длинный, как теперешние мундирные фалды; только разве по козлиной бороде под мордой, по небольшим рожкам, торчавшим на голове, и что весь был не белее трубочиста, можно было догадаться, что он не немец и не губернский стряпчий, а просто черт, которому последняя ночь осталась шататься
по белому свету и выучивать грехам добрых людей.
Но где ж оно, где это малое стадо? В каких пустынях, в каких вертепах и пропастях земных сияет сие невидимое чуждым людям светило? Не знает Герасим, где оно, но к нему стремятся все помыслы молодого отшельника, и он, нося в сердце надежду быть причтенным когда-нибудь к этому малому стаду, пошел искать его
по белу свету.
— Дивлюсь я тебе, Василий Борисыч, — говорил ему Патап Максимыч. — Сколько у тебя на всякое дело уменья, столь много у тебя обо всем знанья, а век свой корпишь над крюковыми книгами [Певчие книги. Крюки — старинные русские ноты, до сих пор обиходные у старообрядцев.], над келейными уставами да шатаешься
по белу свету с рогожскими порученностями. При твоем остром разуме не с келейницами возиться, а торги бы торговать, деньгу наживать и тем же временем бедному народу добром послужить.
Неточные совпадения
Кутузов, задернув драпировку, снова явился в зеркале, большой,
белый, с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими руками
по остриженной голове и, погасив
свет, исчез в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну. Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня на грязной, сырой стене.
Взрослые пили чай среди комнаты, за круглым столом, под лампой с
белым абажуром, придуманным Самгиным: абажур отражал
свет не вниз, на стол, а в потолок; от этого
по комнате разливался скучный полумрак, а в трех углах ее было темно, почти как ночью.
Мутный
свет обнаруживал грязноватые облака; завыл гудок паровой мельницы, ему ответил свист лесопилки за рекою, потом засвистело на заводе патоки и крахмала, на спичечной фабрике, а
по улице уже звучали шаги людей. Все было так привычно, знакомо и успокаивало, а обыск — точно сновидение или нелепый анекдот, вроде рассказанного Иноковым. На крыльцо флигеля вышла горничная в
белом, похожая на мешок муки, и сказала, глядя в небо:
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими, стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный
свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев, стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных людей, одетых в черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а
белая масса плиты — точно намогильный памятник. В мутном пузыре
света старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а другою дергал свои реденькие усы.