Неточные совпадения
Светел был июньский день, но князю, после пятилетнего пребывания в Литве, он казался
еще светлее. От полей
и лесов так
и веяло Русью.
Еще не доезжая деревни, князь
и люди его услышали веселые песни, а когда подъехали к околице, то увидели, что в деревне праздник.
— Да, боярин, кабы не ты, то висеть бы мне вместо их! А все-таки послушай мово слова, отпусти их; жалеть не будешь, как приедешь на Москву. Там, боярин, не то, что прежде, не те времена! Кабы всех их перевешать, я бы не прочь, зачем бы не повесить! А то
и без этих довольно их на Руси останется; а тут
еще человек десять ихних ускакало; так если этот дьявол, Хомяк, не воротится на Москву, они не на кого другого, а прямо на тебя покажут!
— А хоть
и лихие, — отвечал беззаботно князь, — всё же они постоят за нас, коли неравно попадутся нам
еще опричники!
Грустно
и весело в тихую летнюю ночь, среди безмолвного леса, слушать размашистую русскую песню. Тут
и тоска бесконечная, безнадежная, тут
и сила непобедимая, тут
и роковая печать судьбы, железное предназначение, одно из основных начал нашей народности, которым можно объяснить многое, что в русской жизни кажется непонятным.
И чего не слышно
еще в протяжной песни среди летней ночи
и безмолвного леса!
— Да что, батюшка, лучше отмыкать рогатки, чем спать в чертовой мельнице.
И угораздило же их, окаянных, привести именно в мельницу! Да
еще на Ивана Купала. Тьфу ты пропасть.
Михеич немного помолчал, потом зевнул,
еще помолчал
и спросил уже заспанным голосом...
— Есть
еще адамова голова, коло болот растет, разрешает роды
и подарки приносит. Есть голубец болотный; коли хочешь идти на медведя, выпей взвару голубца,
и никакой медведь тебя не тронет. Есть ревенка-трава; когда станешь из земли выдергивать, она стонет
и ревет, словно человек, а наденешь на себя, никогда в воде не утонешь.
Старик прилег к земле
и,
еще задыхаясь от страха, стал шептать какие-то слова. Князь смотрел под колесо. Прошло несколько минут.
Как узнал Иван Васильевич, что опоздали его свахи, опалился на Морозова, повершил наказать боярина; велел позвать его ко столу своему
и посадил не только ниже Вяземского, но
и ниже Годунова, Бориса Федоровича,
еще не вошедшего в честь
и не имевшего никакого сана.
Продолжая ехать далее, князь
и Михеич встретили
еще много опричников. Иные были уже пьяны, другие только шли в кабак. Все смотрели нагло
и дерзко, а некоторые даже делали вслух такие грубые замечания насчет всадников, что легко можно было видеть, сколь они привыкли к безнаказанности.
Кончила Дуняша
и сама засмеялась. Но Елене стало
еще грустнее. Она крепилась, крепилась, закрыла лицо руками
и зарыдала.
— Не вдруг, девушки! Мне с самого утра грустно. Как начали к заутрене звонить да увидела я из светлицы, как народ божий весело спешит в церковь, так, девушки, мне стало тяжело…
и теперь
еще сердце надрывается… а тут
еще день выпал такой светлый, такой солнечный, да
еще все эти уборы, что вы на меня надели… скиньте с меня запястья, девушки, скиньте кокошник, заплетите мне косу по-вашему, по-девичьи!
— Нагнись, Пашенька, — сказала боярыня, — я тебе повяжу
еще ленту с поднизами… Девушки, да ведь сегодня Иван Купала, сегодня
и русалки косы заплетают!
Увидя мужчину, Елена хотела скрыться; но, бросив
еще взгляд на всадника, она вдруг стала как вкопанная. Князь также остановил коня. Он не верил глазам своим. Тысяча мыслей в одно мгновение втеснялись в его голову, одна другой противореча. Он видел пред собой Елену, дочь Плещеева-Очина, ту самую, которую он любил
и которая клялась ему в любви пять лет тому назад. Но каким случаем она попала в сад к боярину Морозову?
— Нужды нет, Никита Романыч,
еще раз пообедаешь! Ступай, Елена, ступай, похлопочи! А ты, боярин, закуси чем бог послал, не обидь старика опального!
И без того мне горя довольно!
— Кто против этого, князь. На то он царь, чтобы карать
и миловать. Только то больно, что не злодеев казнили, а всё верных слуг государевых: окольничего Адашева (Алексеева брата) с малолетным сыном; трех Сатиных; Ивана Шишкина с женою да с детьми; да
еще многих других безвинных.
Многое
еще рассказывал Морозов про дела государственные, про нападения крымцев на рязанские земли, расспрашивал Серебряного о литовской войне
и горько осуждал Курбского за бегство его к королю. Князь отвечал подробно на все вопросы
и наконец рассказал про схватку свою с опричниками в деревне Медведевке, про ссору с ними в Москве
и про встречу с юродивым, не решившись, впрочем, упомянуть о темных словах последнего.
Эта милость не совсем обрадовала Серебряного. Иоанн, может быть, не знал
еще о ссоре его с опричниками в деревне Медведевке. Может быть также (
и это случалось часто), царь скрывал на время гнев свой под личиною милости, дабы внезапное наказание, среди пира
и веселья, показалось виновному тем ужаснее. Как бы то ни было, Серебряный приготовился ко всему
и мысленно прочитал молитву.
Этот день был исключением в Александровой слободе. Царь, готовясь ехать в Суздаль на богомолье, объявил заране, что будет обедать вместе с братией,
и приказал звать к столу, кроме трехсот опричников, составлявших его всегдашнее общество,
еще четыреста, так что всех званых было семьсот человек.
Правильное лицо все
еще было прекрасно; но черты обозначались резче, орлиный нос стал как-то круче, глаза горели мрачным огнем,
и на челе явились морщины, которых не было прежде.
Еще стоят хоромы, но украшения упали, мрачные окна глядят зловещим взором,
и в пустых покоях поселилось недоброе.
Со всем тем, когда Иоанн взирал милостиво, взгляд его
еще был привлекателен. Улыбка его очаровывала даже тех, которые хорошо его знали
и гнушались его злодеяниями. С такою счастливою наружностью Иоанн соединял необыкновенный дар слова. Случалось, что люди добродетельные, слушая царя, убеждались в необходимости ужасных его мер
и верили, пока он говорил, справедливости его казней.
— Ты видел его, князь, пять лет тому, рындою при дворе государя; только далеко ушел он с тех пор
и далеко уйдет
еще; это Борис Федорович Годунов, любимый советник царский.
Не колеблясь ни минуты, князь поклонился царю
и осушил чашу до капли. Все на него смотрели с любопытством, он сам ожидал неминуемой смерти
и удивился, что не чувствует действий отравы. Вместо дрожи
и холода благотворная теплота пробежала по его жилам
и разогнала на лице его невольную бледность. Напиток, присланный царем, был старый
и чистый бастр. Серебряному стало ясно, что царь или отпустил вину его, или не знает
еще об обиде опричнины.
Эта одежда была
еще красивее
и богаче двух первых.
Как услышал князя Серебряного, как узнал, что он твой объезд за душегубство разбил
и не заперся перед царем в своем правом деле, но как мученик пошел за него на смерть, — тогда забилось к нему сердце мое, как ни к кому
еще не бивалось,
и вышло из мысли моей колебание,
и стало мне ясно как день, что не на вашей стороне правда!
Злоба кипела в сердце Малюты, но он
еще надеялся убедить Максима
и скривил рот свой в ласковую улыбку. Не личила такая улыбка Малюте,
и, глядя на нее, Максиму сделалось страшно.
— Максимушка, — сказал он, — на кого же я денежки-то копил? На кого тружусь
и работаю? Не уезжай от меня, останься со мною. Ты
еще молод, не поспел
еще в ратный строй. Не уезжай от меня! Вспомни, что я тебе отец! Как посмотрю на тебя, так
и прояснится на душе, словно царь меня похвалил или к руке пожаловал, а обидь тебя кто, — так, кажется,
и съел бы живого!
Еще не доскакал он до земляного валу, как услышал громкий лай
и увидел Буяна, который прыгал вокруг коня, радуясь, что сорвался с цепи
и что может сопутствовать своему господину.
Стара была его мамка. Взял ее в Верьх
еще блаженной памяти великий князь Василий Иоаннович; служила она
еще Елене Глинской. Иоанн родился у нее на руках; у нее же на руках благословил его умирающий отец. Говорили про Онуфревну, что многое ей известно, о чем никто
и не подозревает. В малолетство царя Глинские боялись ее; Шуйские
и Бельские старались всячески угождать ей.
Много сокрытого узнавала Онуфревна посредством гаданья
и никогда не ошибалась. В самое величие князя Телепнева — Иоанну тогда было четыре года — она предсказала князю, что он умрет голодною смертью. Так
и сбылось. Много лет протекло с тех пор, а
еще свежо было в памяти стариков это предсказанье.
— Что? — сказала наконец мамка глухим, дребезжащим голосом, — молишься, батюшка? Молись, молись, Иван Васильич! Много тебе
еще отмаливаться!
Еще б одни старые грехи лежали на душе твоей! Господь-то милостив; авось
и простил бы! А то ведь у тебя что ни день, то новый грех, а иной раз
и по два
и по три на день придется!
— Ну, что, батюшка? — сказала Онуфревна, смягчая свой голос, — что с тобой сталось? Захворал, что ли? Так
и есть, захворал! Напугала же я тебя! Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть
и велики грехи твои, а благость-то божия
еще больше! Только покайся, да вперед не греши. Вот
и я молюсь, молюсь о тебе
и денно
и нощно, а теперь
и того боле стану молиться. Что тут говорить? Уж лучше сама в рай не попаду, да тебя отмолю!
— Старая дура? — повторила она, — я старая дура? Вспомянете вы меня на том свете, оба вспомянете! Все твои поплечники, Ваня, все примут мзду свою,
еще в сей жизни примут,
и Грязной,
и Басманов,
и Вяземский; комуждо воздается по делам его, а этот, — продолжала она, указывая клюкою на Малюту, — этот не примет мзды своей: по его делам нет
и муки на земле; его мука на дне адовом; там ему
и место готово; ждут его дьяволы
и радуются ему!
И тебе есть там место, Ваня, великое, теплое место!
— Вот ты, государь, примерно, уже много воров казнил, а измена все
еще на Руси не вывелась.
И еще ты столько же казнишь
и вдесятеро более, а измены всё не избудешь!
Еще в самое то время, как начался разговор между царем
и Скуратовым, царевич с своими окольными въехал на двор, где ожидали его торговые люди черных сотен
и слобод, пришедшие от Москвы с хлебом-солью
и с челобитьем.
— Да не кто другой. Вот, примерно, тянулось раз судишко на бичеве из-под Астрахани вверх по матушке-Волге. На судишке-то народу было немало: всё купцы молодцы с пищалями, с саблями, кафтаны нараспашку, шапки набекрень, не хуже нашего брата. А грузу-то: золота, каменьев самоцветных, жемчугу, вещиц астраханских
и всякой дряни;
еще, али полно! Берег-то высокий, бичевник-то узенький, а среди Волги остров: скала голая, да супротив теченья, словно ножом угол вышел, такой острый, что боже упаси.
О молодости ли своей погибшей, когда были
еще честными воинами
и мирными поселянами?
— Батюшка Никита Романыч! — кричал он
еще издали, — ты пьешь, ешь, прохлаждаешься, а кручинушки-то не ведаешь? Сейчас встрел я, вон за церквей, Малюту Скуратова да Хомяка; оба верхом, а промеж них, руки связаны, кто бы ты думал? Сам царевич! сам царевич, князь! Надели они на него черный башлык, проклятые, только ветром-то сдуло башлык, я
и узнал царевича! Посмотрел он на меня, словно помощи просит, а Малюта, тетка его подкурятина, подскочил, да опять
и нахлобучил ему башлык на лицо!
— Слышишь, слышишь, Борис Федорыч! — вскричал он, сверкая глазами. — Али ждать
еще, чтоб воры перессорились меж собой! —
И он бросился с крыльца.
Песня эта, может быть
и несходная с действительными событиями, согласна, однако, с духом того века. Не полно
и не ясно доходили до народа известия о том, что случалось при царском дворе или в кругу царских приближенных, но в то время, когда сословия
еще не были разъединены правами
и не жили врозь одно другого, известия эти, даже искаженные, не выходили из границ правдоподобия
и носили на себе печать общей жизни
и общих понятий.
— Спасибо на твоей ласке, государь, много тебе благодарствую; только не пришло
еще мне время нести царю повинную. Тяжелы мои грехи перед богом, велики винности перед государем; вряд ли простит меня батюшка-царь, а хоча бы
и простил, так не приходится бросать товарищей!
Перстень погладил черную бороду
и лукавою усмешкой выказал два ряда ровных
и белых зубов, от которых загорелое лицо его показалось
еще смуглее.
«Ах ты гой еси, царь Иван Васильевич!
Не сули мне полцарства, ни золотой казны,
Только дай мне злодея Скурлатова:
Я сведу на то болото жидкое,
Что на ту ли Лужу Поганую!»
Что возговорит царь Иван Васильевич:
«
Еще вот тебе Малюта-злодей,
И делай с ним, что хочешь ты...
Так гласит песня; но не так было на деле. Летописи показывают нам Малюту в чести у Ивана Васильевича
еще долго после 1565 года. Много любимцев в разные времена пали жертвою царских подозрений. Не стало ни Басмановых, ни Грязного, ни Вяземского, но Малюта ни разу не испытал опалы. Он, по предсказанию старой Онуфревны, не приял своей муки в этой жизни
и умер честною смертию. В обиходе монастыря св. Иосифа Волоцкого, где погребено его тело, сказано, что он убит на государском деле под Найдою.
Может быть, Иоанн, когда успокоилась встревоженная душа его, приписал поступок любимца обманутому усердию; может быть, не вполне отказался от подозрений на царевича. Как бы то ни было, Скуратов не только не потерял доверия царского, но с этой поры стал
еще драгоценнее Иоанну. Доселе одна Русь ненавидела Малюту, теперь стал ненавидеть его
и самый царевич; Иоанн был отныне единственною опорой Малюты. Общая ненависть ручалась царю за его верность.
Подали разные закуски
и наливки, но обед был
еще впереди.
Зачался почестный пир, зазвенели кубки
и братины,
и вместе с ними зазвенел
еще другой звон, несовместный со звуками веселого пира. Зазвенели под кафтанами опричников невидимые доспехи.
Уже много кубков осушили гости; пили они про государя,
и про царицу,
и про весь царский дом; пили про митрополита
и про все русское духовенство; пили про Вяземского, про Серебряного
и про ласкового хозяина; пили про каждого из гостей особенно. Когда все здоровья были выпиты, Вяземский встал
и предложил
еще здоровье молодой боярыни.