Неточные совпадения
Не снес боярин такого бесчестия; встал из-за стола: невместно-де Морозову
быть меньше Годунова! Тогда опалился
царь горшею злобою и выдал Морозова головою Борису Федоровичу. Понес боярин ко врагу повинную голову, но обругал Годунова жестоко и назвал щенком.
У кого
была какая вражда, тот и давай доводить на недруга, будто он слова про
царя говорил, будто хана или короля подымает.
— Должно
быть, князь. Но садись, слушай далее. В другой раз Иван Васильевич, упившись, начал (и подумать срамно!) с своими любимцами в личинах плясать. Тут
был боярин князь Михаило Репнин. Он заплакал с горести.
Царь давай и на него личину надевать. «Нет! — сказал Репнин, — не бывать тому, чтобы я посрамил сан свой боярский!» — и растоптал личину ногами. Дней пять спустя убит он по царскому указу во храме божием!
Воротились мы в домы и долго ждали, не передумает ли
царь, не вернется ли? Проходит неделя, получает высокопреосвященный грамоту; пишет государь, что я-де от великой жалости сердца, не хотя ваших изменных дел терпеть, оставляю мои государства и еду-де куда бог укажет путь мне! Как пронеслася эта весть, зачался вопль на Москве: «Бросил нас батюшка-царь! Кто теперь
будет над нами государить!»
Узнали мы, что остановился
царь в Александровой слободе, а
будет та слобода отсюда за восемьдесять с лишком верст.
Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу всегда оставались у него знаки крепких земных поклонов.
Вскоре вышли из дворца два стольника и сказали Серебряному, что
царь видел его из окна и хочет знать, кто он таков? Передав
царю имя князя, стольники опять возвратились и сказали, что царь-де спрашивает тебя о здоровье и велел-де тебе сегодня
быть у его царского стола.
Эта милость не совсем обрадовала Серебряного. Иоанн, может
быть, не знал еще о ссоре его с опричниками в деревне Медведевке. Может
быть также (и это случалось часто),
царь скрывал на время гнев свой под личиною милости, дабы внезапное наказание, среди пира и веселья, показалось виновному тем ужаснее. Как бы то ни
было, Серебряный приготовился ко всему и мысленно прочитал молитву.
Этот день
был исключением в Александровой слободе.
Царь, готовясь ехать в Суздаль на богомолье, объявил заране, что
будет обедать вместе с братией, и приказал звать к столу, кроме трехсот опричников, составлявших его всегдашнее общество, еще четыреста, так что всех званых
было семьсот человек.
Со всем тем, когда Иоанн взирал милостиво, взгляд его еще
был привлекателен. Улыбка его очаровывала даже тех, которые хорошо его знали и гнушались его злодеяниями. С такою счастливою наружностью Иоанн соединял необыкновенный дар слова. Случалось, что люди добродетельные, слушая
царя, убеждались в необходимости ужасных его мер и верили, пока он говорил, справедливости его казней.
Серебряному пришлось сидеть недалеко от царского стола, вместе с земскими боярами, то
есть с такими, которые не принадлежали к опричнине, но, по высокому сану своему, удостоились на этот раз обедать с государем. Некоторых из них Серебряный знал до отъезда своего в Литву. Он мог видеть с своего места и самого
царя, и всех бывших за его столом. Грустно сделалось Никите Романовичу, когда он сравнил Иоанна, оставленного им пять лет тому назад, с Иоанном, сидящим ныне в кругу новых любимцев.
Вот встал Иван Васильевич, да и говорит: «Подайте мне мой лук, и я не хуже татарина попаду!» А татарин-то обрадовался: «Попади, бачка-царь! — говорит, — моя пошла тысяча лошадей табун, а твоя что пошла?» — то
есть, по-нашему, во что ставишь заклад свой?
Князь встал и, следуя обычаю, низко поклонился
царю. Тогда все, бывшие за одним столом с князем, также встали и поклонились Серебряному, в знак поздравления с царскою милостью. Серебряный должен
был каждого отблагодарить особым поклоном.
Старик встал, поклонился Иоанну и
выпил вино, а Басманов, возвратясь к
царю, донес ему...
Не колеблясь ни минуты, князь поклонился
царю и осушил чашу до капли. Все на него смотрели с любопытством, он сам ожидал неминуемой смерти и удивился, что не чувствует действий отравы. Вместо дрожи и холода благотворная теплота пробежала по его жилам и разогнала на лице его невольную бледность. Напиток, присланный
царем,
был старый и чистый бастр. Серебряному стало ясно, что
царь или отпустил вину его, или не знает еще об обиде опричнины.
Борис Федорович, казалось, не отказывался ни от лакомого блюда, ни от братины крепкого вина; он
был весел, занимал
царя и любимцев его умным разговором, но ни разу не забывался.
Многие последовали за ними посмотреть на казнь; другие остались. Глухой говор раздавался в палате.
Царь обратился к опричникам. Вид его
был торжествен.
— Что ты, государь? — вскричал Малюта, — как Максим прав? — И радостное удивление его выразилось
было глупою улыбкой, но она тотчас исчезла, ибо ему представилось, что
царь над ним издевается.
Эти быстрые перемены на лице Малюты
были так необыкновенны, что
царь, глядя на него, опять принялся смеяться.
Стали расходиться. Каждый побрел домой, унося с собою кто страх, кто печаль, кто злобу, кто разные надежды, кто просто хмель в голове. Слобода покрылась мраком, месяц зарождался за лесом. Страшен казался темный дворец, с своими главами, теремками и гребнями. Он издали походил на чудовище, свернувшееся клубом и готовое вспрянуть. Одно незакрытое окно светилось, словно око чудовища. То
была царская опочивальня. Там усердно молился
царь.
— Замолчи, отец! — сказал, вставая, Максим, — не возмущай мне сердца такою речью! Кто из тех, кого погубил ты, умышлял на
царя? Кто из них замутил государство? Не по винам, а по злобе своей сечешь ты боярские головы! Кабы не ты, и
царь был бы милостивее. Но вы ищете измены, вы пытками вымучиваете изветы, вы, вы всей крови заводчики! Нет, отец, не гневи бога, не клевещи на бояр, а скажи лучше, что без разбора хочешь вконец извести боярский корень!
— Максимушка, — сказал он, — на кого же я денежки-то копил? На кого тружусь и работаю? Не уезжай от меня, останься со мною. Ты еще молод, не
поспел еще в ратный строй. Не уезжай от меня! Вспомни, что я тебе отец! Как посмотрю на тебя, так и прояснится на душе, словно
царь меня похвалил или к руке пожаловал, а обидь тебя кто, — так, кажется, и съел бы живого!
— От него-то я и еду, батюшка. Меня страх берет. Знаю, что бог велит любить его, а как посмотрю иной раз, какие дела он творит, так все нутро во мне перевернется. И хотелось бы любить, да сил не хватает. Как уеду из Слободы да не
будет у меня безвинной крови перед очами, тогда, даст бог, снова
царя полюблю. А не удастся полюбить, и так ему послужу, только бы не в опричниках!
Стара
была его мамка. Взял ее в Верьх еще блаженной памяти великий князь Василий Иоаннович; служила она еще Елене Глинской. Иоанн родился у нее на руках; у нее же на руках благословил его умирающий отец. Говорили про Онуфревну, что многое ей известно, о чем никто и не подозревает. В малолетство
царя Глинские боялись ее; Шуйские и Бельские старались всячески угождать ей.
— Из тюрьмы, государь;
был у розыску, ключи принес! — Малюта низко поклонился
царю и покосился на мамку.
И решился
царь карать по-прежнему изменников и предавать смерти злодеев своих, хотя
были б их тысячи.
«А! — подумал
царь, — так вот что значили мои ночные видения! Враг хотел помрачить разум мой, чтоб убоялся я сокрушить замыслы брата. Но
будет не так. Не пожалею и брата!»
— Государь, — шепнул он
царю, — должно
быть, его подбил кто-нибудь из тех, что теперь с ним. Посмотри, вот уже народ ему на царстве здоровает!
— Нет, не один.
Есть у него шайка добрая,
есть и верные есаулики. Только разгневался на них
царь православный. Послал на Волгу дружину свою разбить их, голубчиков, а одному есаулику, Ивану Кольцу, головушку велел отсечь да к Москве привезти.
— Борис Федорыч! Случалось мне видеть и прежде, как
царь молился; оно
было не так. Все теперь стало иначе. И опричнины я в толк не возьму. Это не монахи, а разбойники. Немного дней, как я на Москву вернулся, а столько неистовых дел наслышался и насмотрелся, что и поверить трудно. Должно
быть, обошли государя. Вот ты, Борис Федорыч, близок к нему, он любит тебя, что б тебе сказать ему про опричнину?
—
Царь милостив ко всем, — сказал он с притворным смирением, — и меня жалует не по заслугам. Не мне судить о делах государских, не мне
царю указывать. А опричнину понять нетрудно: вся земля государева, все мы под его высокою рукою; что возьмет государь на свой обиход, то и его, а что нам оставит, то наше; кому велит
быть около себя, те к нему близко, а кому не велит, те далеко. Вот и вся опричнина.
— Князь Никита Романыч, много
есть зла на свете. Не потому люди губят людей, что одни опричники, другие земские, а потому, что и те и другие люди! Положим, я бы сказал
царю; что ж из того выйдет? Все на меня подымутся, и сам
царь на меня ж опалится!..
— Никита Романыч! Правду сказать недолго, да говорить-то надо умеючи. Кабы стал я перечить
царю, давно бы меня здесь не
было, а не
было б меня здесь, кто б тебя вчера от плахи спас?
Как бы вывесть измену из каменной Москвы!
Что возговорит Малюта, злодей Скурлатович:
«Ах ты гой еси,
царь Иван Васильевич!
Не вывесть тебе изменушки довеку!
Сидит супротивник супротив тебя,
Ест с тобой с одного блюда,
Пьет с тобой с одного ковша,
Платье носит с одного плеча!»
И тут
царь догадается,
На царевича осержается.
Что возговорит Никита Романович:
«Ах ты гой еси, надёжа, православный
царь!
Мы не станем по царевиче панихиду
петь,
А станем мы
петь молебен заздравный!»
Он брал царевича за белу руку,
Выводил из-за северных дверей.
Может
быть, Иоанн, когда успокоилась встревоженная душа его, приписал поступок любимца обманутому усердию; может
быть, не вполне отказался от подозрений на царевича. Как бы то ни
было, Скуратов не только не потерял доверия царского, но с этой поры стал еще драгоценнее Иоанну. Доселе одна Русь ненавидела Малюту, теперь стал ненавидеть его и самый царевич; Иоанн
был отныне единственною опорой Малюты. Общая ненависть ручалась
царю за его верность.
— Боярин, — ответил Вяземский, — великий государь велел тебе сказать свой царский указ: «Боярин Дружина!
царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси слагает с тебя гнев свой, сымает с главы твоей свою царскую опалу, милует и прощает тебя во всех твоих винностях; и
быть тебе, боярину Дружине, по-прежнему в его, великого государя, милости, и служить тебе и напредки великому государю, и писаться твоей чести по-прежнему ж!»
— Нет, родимые. Куда мне, убогому! Нет ни вина, харчей, ни лошадям вашим корма. Вот на постоялом дворе, там все
есть. Там такое вино, что хоть бы
царю на стол. Тесненько вам
будет у меня, государи честные, и перекусить-то нечего; да ведь вы люди ратные, и без ужина обойдетесь! Кони ваши травку пощиплют… вот одно худо, что трава-то здесь такая… иной раз наестся конь, да так его разопрет, что твоя гора! Покачается, покачается, да и лопнет!
— Да вот что, хозяин: беда случилась, хуже смерти пришлось; схватили окаянные опричники господина моего, повезли к Слободе с великою крепостью, сидит он теперь, должно
быть, в тюрьме, горем крутит, горе мыкает; а за что сидит, одному богу ведомо; не сотворил никакого дурна ни перед
царем, ни перед господом; постоял лишь за правду, за боярина Морозова да за боярыню его, когда они лукавством своим, среди веселья, на дом напали и дотла разорили.
— Эх, куманек! Много слышится, мало сказывается. Ступай теперь путем-дорогой мимо этой сосны. Ступай все прямо; много тебе
будет поворотов и вправо и влево, а ты все прямо ступай; верст пять проедешь,
будет в стороне избушка, в той избушке нет живой души. Подожди там до ночи, придут добрые люди, от них больше узнаешь. А обратным путем заезжай сюда,
будет тебе работа; залетела жар-птица в западню; отвезешь ее к
царю Далмату, а выручку пополам!
— Да как
были мы в Слободе, так, бывало, видели, как он хаживал в тюрьму пытать людей. Ключи, бывало, всегда с ним. А к ночи, бывало, он их к
царю относит, а уж
царь, всем ведомо, под самое изголовье кладет.
— Да что ты, атаман, с ума, что ли, спятил? Аль не слыхал, где сидит князь? Аль не слыхал, что ключи днем у Малюты, а ночью у
царя под изголовьем? Что тут делать? Плетью обуха не перешибешь. Пропал он, так и пропал! Нешто из-за него и нам пропадать? Легче ему, что ли,
будет, когда с нас шкуру сдерут?
— Человече, — сказал ему
царь, — так ли ты блюдешь честника? На что у тебе вабило, коли ты не умеешь наманить честника? Слушай, Тришка, отдаю в твои руки долю твою: коли достанешь Адрагана, пожалую тебя так, что никому из вас такого времени не
будет; а коли пропадет честник, велю, не прогневайся, голову с тебя снять, — и то
будет всем за страх; а я давно замечаю, что нет меж сокольников доброго строения и гибнет птичья потеха!
— Вот как! — сказал
царь, которому нравились ответы слепого, — так вы муромцы, калашники, вертячие бобы! А
есть еще у вас богатыри в Муроме?
Все опричники засмеялись.
Царю давно уже не
было так весело.
Трудно описать хохот, который раздался между опричниками. Старицкий воевода
был в немилости у
царя. Насмешка слепого пришлась как нельзя более кстати.
— Слушайте, человеки, — сказал
царь, — ступайте в Слободу, прямо во дворец, там ждите моего приезда, царь-де вас прислал. Да чтоб вас накормили и
напоили, а приеду домой, послушаю ваших сказок!
— Добро, добро, — сказали сокольники, — в другой раз побалякаем с вами. Теперь едем кречета искать, товарища выручать. Не найдет Трифон Адрагана,
быть ему без головы; батюшка-царь не шутит!
Налево от двери
была лежанка; в переднем углу стояла царская кровать; между лежанкой и кроватью
было проделано в стене окно, которое никогда не затворялось ставнем, ибо
царь любил, чтобы первые лучи солнца проникали в его опочивальню. Теперь сквозь окно это смотрела луна, и серебряный блеск ее играл на пестрых изразцах лежанки.