Ты хоть и большой был «школа», и мы с тобой, случалось, ссорились, а все-таки, надеюсь, ты не вспомнишь старика лихом! — прибавил с чувством директор, улыбаясь своей ласковой улыбкой.
И, главное, не будет его более зудить «лукавый царедворец», как называли кадеты своего ротного командира, обращавшего особенное и едва ли не преимущественное внимание на внешнюю выправку и хорошие манеры будущих моряков.
Ах, сколько раз потом в плавании, особенно в непогоды и штормы, когда корвет, словно щепку, бросало на рассвирепевшем седом океане, палуба убегала из-под ног, и грозные валы перекатывались через бак [Бак — передняя часть судна.], готовые смыть неосторожного моряка, вспоминал молодой человек с какой-то особенной жгучей тоской всех своих близких, которые были так далеко-далеко.
Как часто в такие минуты он мысленно переносился в эту теплую, освещенную мягким светом висячей лампы, уютную, хорошо знакомую ему столовую с большими старинными часами на стене, с несколькими гравюрами и старым дубовым буфетом, где все в сборе за круглым столом, на котором поет свою песенку большой пузатый самовар, и, верно, вспоминают своего родного странника по морям.
Мать его, высокая и полная женщина, почти старушка, с нежным и кротким лицом, сохранившим еще следы былой красоты, в сбившемся, по обыкновению, чуть-чуть набок черном кружевном чепце, прикрывавшем темные, начинавшие серебриться волосы, как-то особенно горячо и порывисто обняла сына после того, как он поцеловал эту милую белую руку с красивыми длинными пальцами, на одном из которых блестели два обручальных кольца.
Это был дядюшка-адмирал, старший брат покойного Ашанина, верный друг и пестун, и главная поддержка семьи брата — маленький, низенький, совсем сухонький старичок с гладко выбритым морщинистым лицом, коротко остриженными усами щетинкой и небольшими, необыкновенно еще живыми и пронзительными глазами, глубоко сидящими в своих впадинах.
Он был в стареньком, потертом, но замечательно опрятном сюртуке, застегнутом, по тогдашней форме, на все пуговицы, — с двумя черными двуглавыми орлами [Два орла означают второй адмиральский чин — чин вице-адмирала.], вышитыми на золотых погонах.
— Что?! Как? Да ты в своем ли уме?! — почти крикнул адмирал, отступая от Володи и взглядывая на него своими внезапно загоревшимися глазками, как на человека, действительно лишившегося рассудка. — Тебе выпало редкое счастье поплавать смолоду в океанах, сделаться дельным и бравым офицером и повидать свет, а ты не рад… Дядя за него хлопотал, а он… Не ожидал я этого, Володя… Не ожидал… Что же ты хочешь сухопутным моряком быть, что ли?.. У маменьки под юбкой все сидеть? — презрительно кидал он.
— А я-то, старый дурак, думал, что у моего племянника в голове кое-что есть, что он, как следует, молодчина, на своего отца будет похож, а он… скажите, пожалуйста!.. «Совсем даже не рад!»… Чему ж вы были бы рады-с? Что же вы молчите-с?.. Извольте объяснить-с, почему вы не рады-с? — горячился и кричал старик, переходя на «вы» и уснащая свою речь частицами «с», что было признаком его неудовольствия.
Чернильной душой быть, а? — перебил дядя-адмирал, казалось, вовсе не огорошенный словами племянника и даже не вспыливший еще сильнее при этом известии, а только принявший иронический тон.
— А вы, родная, не предавайтесь горю… И ты, дикая козочка, что носик опустила? — кинул он Марусе. — Три года пролетят незаметно, и наш молодец вернется… А в это время он нам длинные письма посылать будет… Не правда ли, Володя?
— Я… что ж… Я постараюсь не горевать… Только ему было бы, голубчику, хорошо… Очень уж скоро расставаться… Надеюсь, эти-то две недели он с нами пробудет? — спрашивала мать.
Это было небольшое, стройное и изящное судно 240 футов длины и 35 футов ширины в своей середине, с машиной в 450 сил, с красивыми линиями круглой, подбористой кормы и острого водореза и с тремя высокими, чуть-чуть наклоненными назад мачтами, из которых две передние — фок — и грот-мачты — были с реями [Реи — большие поперечные дерева, к которым привязываются паруса.] и могли носить громадную парусность, а задняя — бизань-мачта — была, как выражаются моряки, «голая», то есть без рей, и на ней могли ставить только косые паруса.
На корвете заканчивали последние работы и приемку разных принадлежностей снабжения, и палуба его далеко не была в том блестящем порядке и в той идеальной чистоте, которыми обыкновенно щеголяют военные суда на рейдах и в плавании.
Везде — и наверху и внизу — кипела работа. Повсюду раздавался стук топоров и молотков, визг пил и рубанков, лязг и грохот. По временам, при подъеме тяжестей, затягивалась «дубинушка». Рабочие из порта в своих грязных парусиновых голландках доделывали и исправляли, переделывали, строгали, рубили и пилили. Тут конопатили палубу, заливая пазы горячей смолой, и исправляли плохо пригнанный люк, там, внизу, ломали каютную переборку, красили борты, притачивали что-нибудь к машине.
Володя стоял минут пять, в стороне от широкой сходни, чтобы не мешать матросам, то и дело проносящим тяжелые вещи, и посматривал на кипучую работу, любовался рангоутом и все более и более становился доволен, что идет в море, и уж мечтал о том, как он сам будет капитаном такого же красавца-корвета.
— И я на корвете иду! — поспешил сказать Володя, сразу почувствовавший симпатию к этому низенькому и коренастому, черноволосому матросу с серьгой. Было что-то располагающее и в веселом и добродушном взгляде его небольших глаз, и в интонации его голоса, и в выражении его некрасивого рябого красно-бурого лица.
На мостике [Мостик — возвышенная площадка, помещающаяся впереди бизань-мачты, откуда удобно наблюдать за всем. Это обыкновенное место во время вахты вахтенного офицера. На мостике стоит главный компас, или пелькомпас.] его не было.
— Отпустите руку, пожалуйста, и стойте вольно. Я не корпусная крыса! — проговорил смеясь лейтенант и в ответ не приложил руки к козырьку, а, по обычаю моряков, снял фуражку и раскланялся. — Капитан только что был наверху. Он, верно, у себя в каюте! Идите туда! — любезно сказал моряк.
Володя поблагодарил и, осторожно ступая между работающими людьми, с некоторым волнением спускался по широкому, обитому клеенкой трапу [Трап — лестница.], занятый мыслями о том, каков капитан — сердитый или добрый. В это лето, во время плавания на корабле «Ростислав», он служил со «свирепым» капитаном и часто видел те ужасные сцены телесных наказаний, которые произвели неизгладимое впечатление на возмущенную молодую душу и были едва ли не главной причиной явившегося нерасположения к морской службе.
Клеенка во весь пол, большой диван и перед ним круглый стол, несколько кресел и стульев, ящик, где хранятся карты, ящики с хронометрами и денежный железный сундук — таково было убранство большой каюты. Все было прочно, солидно и устойчиво и могло выдерживать качку.
По обе стороны переборок [Переборка — деревянная стена каюты.] были двери, которые вели в маленькие каюты — кабинет, спальню и ванную. Дверь против входа вела в офицерскую кают-компанию.
— Ну вот, видите ли, вам, разумеется, приятно будет провести с ними эти дни, а здесь вам пока нечего делать… Я рассчитываю уйти двадцатого… К вечеру девятнадцатого будьте на корвете.
Володя ушел от капитана, почти влюбленный в него, — эту влюбленность он сохранил потом навсегда — и пошел разыскивать старшего офицера. Но найти его было не так-то легко. Долго ходил он по корвету, пока, наконец, не увидал на кубрике [Кубрик — матросское помещение в палубе, передней части судна.] маленького, широкоплечего и плотного брюнета с несоразмерно большим туловищем на маленьких ногах, напоминавшего Володе фигурку Черномора в «Руслане», с заросшим волосами лицом и длинными усами.
Напрасно!.. Старший офицер ничего не слыхал, и его маленькая, подвижная фигурка уже была на верхней палубе и в сбитой на затылок фуражке неслась к юту [Ют — задняя часть судна.].
— Ну, конечно… А то что здесь без дела толочься… Когда переберетесь, знайте, что вы будете жить в каюте с батюшкой… Что, недовольны? — добродушно улыбнулся старший офицер. — Ну, да ведь только ночевать. А больше решительно некуда вас поместить… В гардемаринской каюте нет места… Ведь о вашем назначении мы узнали только вчера… Ну-с, очень рад юному сослуживцу.
Это была очень маленькая каютка, прямо против большого машинного люка, чистенькая, вся выкрашенная белой краской, с двумя койками, одна над другой, расположенными поперек судна, с привинченным к полу комодом-шифоньеркой, умывальником, двумя складными табуретками и кенкеткой для свечи, висевшей у борта. Иллюминатор пропускал скудный свет серого октябрьского утра. Пахло сыростью.
В это мгновенье долетели до нас отрывочные, однообразные звуки. Сотни голосов разом и с мерными расстановками повторяли молитвенный напев: толпа богомольцев тянулась внизу по дороге с крестами и хоругвями…
Ей предстояло пройти пять миль через пустошь до своего дома, помочь своей маме со стиркой, потом напечь хлеба на целую неделю, но она собиралась получить от всего этого удовольствие.
Язык, великолепный наш язык. Речное и степное в нём раздолье, В нём клекоты орла и волчий рык, Напев, и звон, и ладан богомолья. В нём воркованье голубя весной, Взлёт жаворонка к солнцу — выше, выше. Березовая роща. Свет сквозной. Небесный дождь, просыпанный по крыше.
Ей предстояло пройти пять миль через пустошь до своего дома, помочь своей маме со стиркой, потом напечь хлеба на целую неделю, но она собиралась получить от всего этого удовольствие.
Поднялся к тому же ночной ветер, и верхние ветви деревьев заметались и заплясали под его стонущий напев, стуча друг о дружку, словно кости скелета.
Это был киргизский напев, который всегда представлялся мне песней одинокого всадника, едущего по предвечерней степи.