— О ком же и заботиться, как не о своих! Не о себе же! — усмехнулся он. — А ты, Володя, завтра-то пораньше ко мне забеги… Вместе просмотрим реестрик, какой я составил… Может, что и пропустил, так ты скажешь… Кстати, и часы золотые возьмешь… я их приготовил к производству, а приходится раньше отдавать…
Это было небольшое, стройное и изящное судно 240 футов длины и 35 футов ширины в своей середине, с машиной в 450 сил, с красивыми линиями круглой, подбористой кормы и острого водореза и с тремя высокими, чуть-чуть наклоненными назад мачтами, из которых две передние — фок — и грот-мачты — были с реями [Реи — большие поперечные дерева, к которым привязываются паруса.] и могли носить громадную парусность, а задняя — бизань-мачта — была, как выражаются моряки, «голая», то есть без рей, и на ней могли ставить только косые паруса.
Клеенка во весь пол, большой диван и перед ним круглый стол, несколько кресел и стульев, ящик, где хранятся карты, ящики с хронометрами и денежный железный сундук — таково было убранство большой каюты. Все было прочно, солидно и устойчиво и могло выдерживать качку.
Один страх — плохое дело… при нем не может быть той нравственной, крепкой связи начальника с подчиненными, без которой морская служба становится в тягость…
Юный мичман Лопатин, представленный Володей своим, старался занимать дам. Румяный, жизнерадостный и счастливый, каким может быть только двадцатилетний молодой человек на заре жизни, полный надежд от будущего, он был необыкновенно весел и то и дело смеялся.
— Смутная мысль в голову полезет. А человеку, который ежели заскучит: первое дело работа. Ан — скука-то и пройдет. И опять же надо подумать и то: мне нудно, а другим, может, еще нуднее, а ведь терпят… То-то и есть, милый баринок, — убежденно прибавил матрос и опять улыбнулся.
— Ну, очень рад… Можете идти… Вы подвахтенный в пятой вахте, у мичмана Лопатина. Вам с полуночи до четырех на вахту… Помните, что опаздывать на вахту нельзя… За это будет строго взыскиваться! — внушительно прибавил старший офицер, протягивая руку.
— Не знаю, как другие, Василий Федорович, а я… я… каюсь… не могу обещать, чтоб иной раз и не того… не употребил крепкого словечка! — проговорил старший офицер.
— Не забудьте, что быть специалистом-моряком еще недостаточно, и что надо, кроме того, быть и образованным человеком… Тогда и самая служба сделается интереснее и осмысленнее, и плавания полезными и поучительными… А ведь все мы, господа, питомцы одного и того же морского корпуса, не можем похвалиться общим образованием. Все мы «учились чему-нибудь и как-нибудь»… Не правда ли?
Увы! хотя все и учились в морском корпусе и у «англичанина», и у «француза», но знания их оказались самыми печальными: ни один не мог прочитать английской книги, и двое с грехом пополам знали французский язык.
— Мы можем в Англии взять с собой в плавание учителя-англичанина, конечно, на наш общий счет, пропорционально получаемому содержанию, — деликатно заметил капитан, которому, как знающему, учиться, однако, не предстояло. — Вероятно, все офицеры согласятся на это… Хотите?
Все эти решения постановлено было держать в секрете от матросов; но в тот же день по всему корвету уже распространилось известие о том, что боцманам и унтер-офицерам не велено драться, и эта новость была встречена общим сочувствием. Особенно радовались молодые матросы, которым больше других могло попадать от унтер-офицеров. Старые, послужившие, и сами могли постоять за себя.
Сухощавый, небольшого роста пожилой человек в стареньком теплом пальто и старой походной фуражке, проведший большую часть своей полувековой труженической жизни в плаваниях, всегда ревнивый и добросовестный в исполнении своего долга и аккуратный педант, какими обыкновенно бывали прежние штурмана, внимательно посмотрел на горизонт, взглянул на бежавшие по небу кучевые темные облака, потянул как будто воздух своим длинноватым красным носом с желтым пятном, напоминавшим о том, как Степан Ильич отморозил себе лицо в снежный шторм у берегов Камчатки еще в то время, когда красота носа могла иметь для него значение, и проговорил...
Сон сразу исчез, и Володя, вспомнив, какое он может совершить преступление, опоздавши на вахту, соскочил с койки и, вздрагивая от холода, стал одеваться с нервной стремительностью человека, внезапно застигнутого пожаром.
Володя посмотрел на свои часы и увидал, что остается еще целых десять минут. О, господи, он отлично мог бы проспать по крайней мере пять минут, если бы его не разбудил так рано Ворсунька.
«Разве вперед смотреть?», — думал он, и ему казалось, что он должен это сделать. Ведь часовые могут задремать или просто так-таки прозевать огонь встречного судна, и корвет вдруг врежется в его бок… Он, Володя Ашанин, обязан предупредить такое несчастие… И ему хотелось быть таким спасителем. И хоть он никому ничего не скажет, но все узнают, что это он первый увидал огонь, и капитан поблагодарит его.
И мичман Лопатин, обыкновенно жизнерадостный, веселый и добродушный, с затаенным неудовольствием посматривал на маленькую фигуру старшего офицера, который, по мнению мичмана, мог бы спокойно себе спать вместо того, чтобы «торчать» наверху. Небось, капитан не «торчит», когда не нужно!..
— То-то и есть. Отлежится в лазарете и опять за свои дела… да еще куражится: меня, говорит, никакой бой не возьмет… Я, говорит, им покажу, каков я есть! Это он про капитана да про старшего офицера… Хорошо. А старшим офицером у нас в те поры был капитан-лейтенант Барабанов — может, слыхал, Аксютин?
— И хоть бы что, — продолжал Бастрюков, — Егорка только приходил в большую отчаянность… Наконец, братцы вы мои, видит Барабанов, что нет с Кирюшкиным никакого сладу и что допорет он его до смерти, пожалуй, еще в ответе будет, — адмирал у нас на эскадре законный человек был, — пошел к капитану и докладывает: «Так мол, и так. Никак не могу я этого мерзавца исправить; дозвольте, говорит, по форме арестантом сделать, потому, говорит, совсем беспардонный человек»…
Ветер ревет, срывая гребни волн и покрывая море водяной пылью. Бешено воет он и словно бы наседает, нападая на маленький корвет, на его оголенные мачты, на его наглухо закрепленные орудия и потрясает снасти, проносясь в них каким-то жалобным стоном, точно жалея, что не может их уничтожить.
— То-то оно и есть! — подтвердил Митрич и после минуты молчания прибавил, обращаясь ко всем: — давечь, в ночь, как рифы брали, боцман хотел было искровянить одного матроса… Уже раз звезданул… А около ардимарин случись… Не моги, говорит, Федотов, забижать матроса, потому, говорит, такой приказ капитанский вышел, чтобы рукам воли не давать.
Обедали, конечно, с деревянной сеткой, укрепленной поверх стола, в гнездах которой стояли приборы и лежали плашмя графины и бутылки, чтобы все эти предметы не могли двигаться на качающемся стремительно столе.
Весь этот день Володя пролежал в каюте, впадая по временам в забытье. Точно сквозь сон слышал он, как под вечер зычный голос боцмана прокричал: «Пошел все наверх» — хотел, было, вскочить, но, обессиленный, не мог подняться с места.
— А я, батюшка, так нисколько не чувствую качки, точно ее и нет! — с счастливым и радостным чувством говорил Ашанин. — А вчера-то… Впрочем, это может быть пока, а когда встану…
Но здоровый крепкий организм юноши выдержал и это испытание, и он, хотя и не без больших забот о равновесии собственного тела, сегодня мог вымыться, причесаться, — словом, несколько заняться туалетом, о котором и не думал вчера.
— А потому, барин, что мы боимся только за себя, а он-то за всех, за людей, кои под его командой. Господу богу отвечать-то придется ему: охранил ли, как мог, по старанию, доглядел ли… Так, значит, который командир большую совесть имеет, тот беспременно должен бояться.
Володя не спускал глаз с мачты. У него теперь в руках был бинокль, и он мог уже разглядеть эти истомленные, страдальческие лица, эти зацепеневшие на вантах фигуры, эти протянутые руки. Всех было человек двадцать.
Она своими руками открывала все окна каждое утро, чтобы мухам было удобнее летать, а когда шел дождь или было холодно, закрывала их, чтобы мухи не замочили своих крылышек и не простудились.
В этой смеси, под рассказом о том, как американец перехитрил американца и как известная певица мисс Дубадолла Свист съела бочку устриц и прошла, не замочив ботинок, Анды, помещался рассказец, весьма годный для утешения Амаранты и других жен артистов.