Неточные совпадения
Тем не менее, благодаря необыкновенным приобретательным способностям матери, семья наша начала быстро богатеть, так
что в
ту минуту, когда я увидал свет, Затрапезные считались чуть не самыми богатыми помещиками в нашей местности.
Затем, приступая к пересказу моего прошлого, я считаю нелишним предупредить читателя,
что в настоящем труде он не найдет сплошного изложения всехсобытий моего жития, а только ряд эпизодов, имеющих между собою связь, но в
то же время представляющих и отдельное целое.
И крепостное право, и пошехонское раздолье были связаны такими неразрывными узами,
что когда рушилось первое,
то вслед за ним в судорогах покончило свое постыдное существование и другое.
Конечно, свидетели и современники старых порядков могут, до известной степени, и в одном упразднении форм усматривать существенный прогресс, но молодые поколения, видя,
что исконные жизненные основы стоят по-прежнему незыблемо, нелегко примиряются с одним изменением форм и обнаруживают нетерпение, которое получает
тем более мучительный характер,
что в него уже в значительной мере входит элемент сознательности…
Зато непосильною барщиной мелкопоместный крестьянин до
того изнурялся,
что даже по наружному виду можно было сразу отличить его в толпе других крестьян.
Жила она, как и при покойном муже, изолированно, с соседями не знакомилась и преимущественно занималась
тем,
что придумывала вместе с крутобедрым французом какую-нибудь новую еду, которую они и проглатывали с глазу на глаз.
Но и ее, и крутобедрого француза крестьяне любили за
то,
что они вели себя по-дворянски.
И когда объявлено было крестьянское освобождение,
то и с уставной грамотой Селина первая в уезде покончила, без жалоб, без гвалта, без судоговорений:
что следует отдала, да и себя не обидела.
Что касается до усадьбы, в которой я родился и почти безвыездно прожил до десятилетнего возраста (называлась она «Малиновец»),
то она, не отличаясь ни красотой, ни удобствами, уже представляла некоторые претензии на
то и другое.
Так как в
то время существовала мода подстригать деревья (мода эта проникла в Пошехонье… из Версаля!),
то тени в саду почти не существовало, и весь он раскинулся на солнечном припеке, так
что и гулять в нем охоты не было.
Но и тут главное отличие заключалось в
том,
что одни жили «в свое удовольствие»,
то есть слаще ели, буйнее пили и проводили время в безусловной праздности; другие, напротив, сжимались, ели с осторожностью, усчитывали себя, ухичивали, скопидомствовали.
Жила она в собственном ветхом домике на краю города, одиноко, и питалась плодами своей профессии. Был у нее и муж, но в
то время, как я зазнал ее, он уж лет десять как пропадал без вести. Впрочем, кажется, она знала,
что он куда-то услан, и по этому случаю в каждый большой праздник возила в тюрьму калачи.
Между прочим, и по моему поводу, на вопрос матушки,
что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды,
то он начал черпать ложечкой мед — дело было за чаем, который он пил с медом, потому
что сахар скоромный — и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по его и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Кроме
того, он предсказал и будущую судьбу мою, —
что я многих супостатов покорю и буду девичьим разгонником.
Но, сверх
того, надо сказать правду,
что Бархатов, несмотря на прозорливость и звание «богомола», чересчур часто заглядывал в девичью, а матушка этого недолюбливала и неукоснительно блюла за нравственностью «подлянок».
Она готовила для меня яичницу и потчевала сливками; и
тем и другим я с жадностью насыщался, потому
что дома нас держали впроголодь.
Нянек я помню очень смутно. Они менялись почти беспрерывно, потому
что матушка была вообще гневлива и, сверх
того, держалась своеобразной системы, в силу которой крепостные, не изнывавшие с утра до ночи на работе, считались дармоедами.
Катанье в санях не было в обычае, и только по воскресеньям нас вывозили в закрытом возке к обедне в церковь, отстоявшую от дома саженях в пятидесяти, но и тут закутывали до
того,
что трудно было дышать.
Утром нам обыкновенно давали по чашке чая, приправленного молоком, непременно снятым (синеватым), несмотря на
то,
что на скотном дворе стояло более трехсот коров.
Таким образом дело шло изо дня в день, так
что совсем свежий обед готовился лишь по большим праздникам да в
те дни, когда наезжали гости.
То же самое происходило и с лакомством. Зимой нам давали полакомиться очень редко, но летом ягод и фруктов было такое изобилие,
что и детей ежедневно оделяли ими. Обыкновенно, для вида, всех вообще оделяли поровну, но любимчикам клали особо в потаенное место двойную порцию фруктов и ягод, и, конечно, посвежее,
чем постылым. Происходило шушуканье между матушкой и любимчиками, и постылые легко догадывались,
что их настигла обида…
Да, мне и теперь становится неловко, когда я вспоминаю об этих дележах,
тем больше,
что разделение на любимых и постылых не остановилось на рубеже детства, но прошло впоследствии через всю жизнь и отразилось в очень существенных несправедливостях…
— Но вы описываете не действительность, а какой-то вымышленный ад! — могут сказать мне.
Что описываемое мной похоже на ад — об этом я не спорю, но в
то же время утверждаю,
что этот ад не вымышлен мной. Это «пошехонская старина» — и ничего больше, и, воспроизводя ее, я могу, положа руку на сердце, подписаться: с подлинным верно.
Или обращаются к отцу с вопросом: «А скоро ли вы, братец, имение на приданое молодой хозяюшки купите?» Так
что даже отец, несмотря на свою вялость, по временам гневался и кричал: «Язвы вы, язвы! как у вас язык не отсохнет!»
Что же касается матушки,
то она, натурально, возненавидела золовок и впоследствии доказала не без жестокости,
что память у нее относительно обид не короткая.
Отец тоже стушевался; однако ж сознавал свою приниженность и отплачивал за нее
тем,
что при всяком случае осыпал матушку бессильною руганью и укоризнами.
Мы ничего не понимали в них, но видели,
что сила на стороне матушки и
что в
то же время она чем-то кровно обидела отца.
Нынче всякий так называемый «господин» отлично понимает,
что гневается ли он или нет, результат все один и
тот же: «наплевать!»; но при крепостном праве выражение это было обильно и содержанием, и практическими последствиями.
Ежели кушанье оказывалось чересчур посоленным,
то его призывали и объявляли,
что недосол на столе, а пересол на спине; если в супе отыскивали таракана — повара опять призывали и заставляли таракана разжевать.
— А хочешь, я тебя, балбес, в Суздаль-монастырь сошлю? да, возьму и сошлю! И никто меня за это не осудит, потому
что я мать:
что хочу,
то над детьми и делаю! Сиди там да и жди, пока мать с отцом умрут, да имение свое тебе, шельмецу, предоставят.
Что касается до оценки действий родных и соседей,
то она почти исключительно исчерпывалась фразами...
Показывай ученикам своим славу твою, яко же можаху, — спорили о
том,
что такое «жеможаха»? сияние,
что ли, особенное?
И когда отец заметил ей: «Как же вы, сударыня, Богу молитесь, а не понимаете,
что тут не одно, а три слова: же, за, ны… „за нас“
то есть», —
то она очень развязно отвечала...
Разговоры старших, конечно, полагались в основу и наших детских интимных бесед, любимою
темою для которых служили маменькины благоприобретения и наши предположения, кому
что по смерти ее достанется.
— Я и
то спрашивал:
что, мол, кому и как? Смеется, каналья: «Все, говорит, вам, Степан Васильич! Ни братцам, ни сестрицам ничего — все вам!»
Иногда Степка-балбес поднимался на хитрости. Доставал у дворовых ладанки с бессмысленными заговорами и подолгу носил их, в чаянье приворожить сердце маменьки. А один раз поймал лягушку, подрезал ей лапки и еще живую зарыл в муравейник. И потом всем показывал беленькую косточку, уверяя,
что она принадлежит
той самой лягушке, которую объели муравьи.
Многие были удивительно терпеливы, кротки и горячо верили,
что смерть возместит им
те радости и услады, в которых так сурово отказала жизнь.
Правда,
что природа, лелеявшая детство Багрова, была богаче и светом, и теплом, и разнообразием содержания, нежели бедная природа нашего серого захолустья, но ведь для
того, чтобы и богатая природа осияла душу ребенка своим светом, необходимо, чтоб с самых ранних лет создалось
то стихийное общение, которое, захватив человека в колыбели, наполняет все его существо и проходит потом через всю его жизнь.
Что касается до нас,
то мы знакомились с природою случайно и урывками — только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время все кругом нас было темно и безмолвно. Ни о какой охоте никто и понятия не имел, даже ружья, кажется, в целом доме не было. Раза два-три в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir [пикник (фр.).] и отправлялась всей семьей в лес по грибы или в соседнюю деревню, где был большой пруд, и происходила ловля карасей.
А кроме
того, мы даже в смысле лакомства чересчур мало пользовались плодами ее, потому
что почти все наловленное немедленно солилось, вялилось и сушилось впрок и потом неизвестно куда исчезало.
Так
что ежели, например, староста докладывал,
что хорошо бы с понедельника рожь жать начать, да день-то тяжелый,
то матушка ему неизменно отвечала: «Начинай-ко, начинай! там
что будет, а коли,
чего доброго, с понедельника рожь сыпаться начнет, так кто нам за убытки заплатит?» Только черта боялись; об нем говорили: «Кто его знает, ни
то он есть, ни
то его нет — а ну, как есть?!» Да о домовом достоверно знали,
что он живет на чердаке.
Самые монеты, назначавшиеся в вознаграждение причту, выбирались до
того слепые,
что даже «пятнышек» не было видно.
Тем не менее, несмотря на почти совершенное отсутствие религиозной подготовки, я помню,
что когда я в первый раз прочитал Евангелие,
то оно произвело на меня потрясающее действие. Но об этом я расскажу впоследствии, когда пойдет речь об учении.
— Нет, говорит, ничего не сделал; только
что взяла с собой поесть,
то отнял. Да и солдат-то, слышь, здешний, из Великановской усадьбы Сережка-фалетур.
—
Что ж мне докладывать — это старостино дело! Я и
то ему говорила: доложи, говорю, барыне. А он:
что зря барыне докладывать! Стало быть, обеспокоить вас поопасился.
— У меня, Марья Андреевна, совсем сахару нет, — объявляет Степка-балбес, несмотря на
то,
что вперед знает,
что голос его будет голосом, вопиющим в пустыне.
А
что, ежели он в усадьбу заберется да подожжет или убьет… ведь на
то он солдат!
И старосты и приказчики знают это и никогда не осмеливаются опровергать
то,
что она утверждает.
А
то на-тко! такая прорва всего уродилась,
что и в два месяца вряд справиться, а у ней всего недели две впереди.
— Не властна я, голубчик, и не проси! — резонно говорит она, — кабы ты сам ко мне не пожаловал, и я бы тебя не ловила. И жил бы ты поживал тихохонько да смирнехонько в другом месте… вот хоть бы ты у экономических… Тебе бы там и хлебца, и молочка, и яишенки… Они люди вольные, сами себе господа,
что хотят,
то и делают! А я, мой друг, не властна! я себя помню и знаю,
что я тоже слуга! И ты слуга, и я слуга, только ты неверный слуга, а я — верная!
— Ишь печальник нашелся! — продолжает поучать Анна Павловна, — уж не на все ли четыре стороны тебя отпустить? Сделай милость, воруй, голубчик, поджигай, грабь! Вот ужо в городе тебе покажут… Скажите на милость! целое утро словно в котле кипела, только
что отдохнуть собралась — не тут-то было! солдата нелегкая принесла, с ним валандаться изволь! Прочь с моих глаз… поганец! Уведите его да накормите, а не
то еще издохнет,
чего доброго! А часам к девяти приготовить подводу — и с богом!