Неточные совпадения
Но зато ни
один из них
не был бит кнутом, ни
одному не выщипали по волоску бороды,
не урезали языка и
не вырвали ноздрей.
О матери моей все соседи в
один голос говорили, что Бог послал в ней Василию Порфирычу
не жену, а клад.
Дома почти у всех были
одного типа: одноэтажные, продолговатые, на манер длинных комодов; ни стены, ни крыши
не красились, окна имели старинную форму, при которой нижние рамы поднимались вверх и подпирались подставками.
И
не на меня
одного она производила приятное впечатление, а на всех восемь наших девушек — по числу матушкиных родов — бывших у нее в услужении.
Замечательно, что между многочисленными няньками, которые пестовали мое детство,
не было ни
одной сказочницы.
С больною душой, с тоскующим сердцем, с неокрепшим организмом, человек всецело погружается в призрачный мир им самим созданных фантасмагорий, а жизнь проходит мимо,
не прикасаясь к нему ни
одной из своих реальных услад.
Одним (исключительно, впрочем, семейным и служившим во дворе, а
не в горнице) дозволяли держать корову и пару овец на барском корму, отводили крошечный огород под овощи и отсыпали на каждую душу известную пропорцию муки и круп.
Все притихало: люди ходили на цыпочках; дети опускали глаза в тарелки;
одни гувернантки
не смущались.
И допускалось в этом смысле только
одно ограничение: как бы
не застукать совсем!
— Ты знаешь ли, как он состояние-то приобрел? — вопрошал
один (или
одна) и тут же объяснял все подробности стяжания, в которых торжествующую сторону представлял человек, пользовавшийся кличкой
не то «шельмы»,
не то «умницы», а угнетенную сторону — «простофиля» и «дурак».
— Толкуй, троеслов! Еще неизвестно, чья молитва Богу угоднее. Я вот и
одним словом молюсь, а моя молитва доходит, а ты и тремя словами молишься, ан Бог-то тебя
не слышит, — и проч. и проч.
— Малиновец-то ведь золотое дно, даром что в нем только триста шестьдесят
одна душа! — претендовал брат Степан, самый постылый из всех, — в прошлом году
одного хлеба на десять тысяч продали, да пустоша в кортому отдавали, да масло, да яйца, да тальки. Лесу-то сколько, лесу! Там онадаст или
не даст, а тут свое, законное.Нельзя из родового законной части
не выделить. Вон Заболотье — и велика Федора, да дура — что в нем!
В заключение
не могу
не упомянуть здесь и еще об
одном существенном недостатке, которым страдало наше нравственное воспитание. Я разумею здесь совершенное отсутствие общения с природой.
Что касается до нас, то мы знакомились с природою случайно и урывками — только во время переездов на долгих в Москву или из
одного имения в другое. Остальное время все кругом нас было темно и безмолвно. Ни о какой охоте никто и понятия
не имел, даже ружья, кажется, в целом доме
не было. Раза два-три в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir [пикник (фр.).] и отправлялась всей семьей в лес по грибы или в соседнюю деревню, где был большой пруд, и происходила ловля карасей.
Не допускалось ни
одного слова лишнего, все были на счету.
В девичьей остается
одна денщица, обыкновенно из подростков, которая убирает посуду, метет комнату и принимается вязать чулок, чутко прислушиваясь,
не раздадутся ли в барыниной спальне шаги Анны Павловны Затрапезной.
— Что ж ты мне
не доложила? Кругом беглые солдаты бродят, все знают, я
одна ведать
не ведаю…
Что чти, что
не чти — все
одно!
Отделив помятые паданцы, Анна Павловна дает
один персик Грише, который
не ест его, а в
один миг всасывает в себя и выплевывает косточку.
Но Анна Павловна
не раз уже была участницей подобных сцен и знает, что они представляют собой
одну формальность, в конце которой стоит неизбежная развязка.
Анна Павловна и Василий Порфирыч остаются с глазу на глаз. Он медленно проглатывает малинку за малинкой и приговаривает: «Новая новинка — в первый раз в нынешнем году! раненько поспела!» Потом так же медленно берется за персик, вырезывает загнивший бок и, разрезав остальное на четыре части,
не торопясь, кушает их
одну за другой, приговаривая: «Вот хоть и подгнил маленько, а сколько еще хорошего места осталось!»
Антипка-то в ту пору в ногах валялся, деньги предлагал, а она
одно твердит: «Тебе все равно, какой иконе Богу ни молиться…» Так и
не отдала.
Нет ни
одной избы, которая
не вызвала бы замечания, потому что за всякой числится какая-нибудь история.
Несомненно, что предметы преподавания были у них разные, но как ухитрялись согласовать эту разноголосицу за
одним и тем же классным столом — решительно
не понимаю.
Но я рос
один, а для
одного матушке изъясниться
не хотелось. Поэтому она решилась
не нанимать гувернантки, а, в ожидании выхода из института старшей сестры, начать мое обучение с помощью домашних средств.
Считаю, впрочем,
не лишним оговориться. Болтать по-французски и по-немецки я выучился довольно рано, около старших братьев и сестер, и, помнится, гувернантки, в дни именин и рождений родителей, заставляли меня говорить поздравительные стихи;
одни из этих стихов и теперь сохранились в моей памяти. Вот они...
На
одном из подобных собеседований нас застала однажды матушка и порядочно-таки рассердилась на отца Василия. Но когда последний объяснил, что я уж почти всю науку произошел, а вслед за тем неожиданно предложил,
не угодно ли, мол, по-латыни немножко барчука подучить, то гнев ее смягчился.
Ни хрестоматии, ни даже басен Крылова
не существовало, так что я, в буквальном смысле слова, почти до самого поступления в казенное заведение
не знал ни
одного русского стиха, кроме тех немногих обрывков, без начала и конца, которые были помещены в учебнике риторики, в качестве примеров фигур и тропов…
Матушка видела мою ретивость и радовалась. В голове ее зрела коварная мысль, что я и без посторонней помощи, руководствуясь только программой, сумею приготовить себя, года в два, к
одному из средних классов пансиона. И мысль, что я одиниз всех детей почти ничего
не буду стоить подготовкою, даже сделала ее нежною.
Я быстро усвоивал, но усвоиваемое накоплялось без связи, в форме одиночных фактов,
не вытекавших
один из другого.
Один только прием был для меня вполне ощутителен, а именно тот, что отныне знания усвоивались мною
не столько при помощи толкований и объяснений, сколько при помощи побоев и телесных истязаний.
Жизнь их течет, свободная и спокойная, в
одних и тех же рамках, сегодня как вчера, но самое однообразие этих рамок
не утомляет, потому что содержанием для них служит непрерывное душевное ликование.
Сомнения! — разве совместима речь о сомнениях с мыслью о вечно ликующих детях? Сомнения — ведь это отрава человеческого существования. Благодаря им человек впервые получает понятие о несправедливостях и тяготах жизни; с их вторжением он начинает сравнивать, анализировать
не только свои собственные действия, но и поступки других. И горе, глубокое, неизбывное горе западает в его душу; за горем следует ропот, а отсюда только
один шаг до озлобления…
Неправильность и шаткость устоев, на которых зиждется общественный строй, — вот где кроется источник этой обязательности, и потому она
не может миновать ни
одного общественного слоя, ни
одного возраста человеческой жизни.
— И, братец! сытехоньки! У Рождества кормили — так на постоялом людских щец похлебали! — отвечает Ольга Порфирьевна, которая тоже отлично понимает (церемония эта, в
одном и том же виде, повторяется каждый год), что если бы она и приняла братнино предложение, то из этого ничего бы
не вышло.
Вообще матушка
не любит отцовской усадьбы и нередко мечтает, что, со смертью мужа, устроит себе новое гнездо в
одном из собственных имений.
— Ну, теперь пойдут сряду три дня дебоширствовать! того и гляди, деревню сожгут! И зачем только эти праздники сделаны! Ты смотри у меня! чтоб во дворе было спокойно! по очереди «гулять» отпускай: сперва
одну очередь, потом другую, а наконец и остальных. Будет с них и по
одному дню… налопаются винища! Да девки чтоб отнюдь пьяные
не возвращались!
Матушка волнуется, потому что в престольный праздник она чувствует себя бессильною. Сряду три дня идет по деревням гульба, в которой принимает деятельное участие сам староста Федот. Он
не является по вечерам за приказаниями, хотя матушка машинально всякий день спрашивает, пришел ли Федотка-пьяница, и всякий раз получает
один и тот же ответ, что староста «
не годится». А между тем овсы еще наполовину
не сжатые в поле стоят, того гляди, сыпаться начнут, сенокос тоже
не весь убран…
Пристяжные завиваются, дышловые грызутся и гогочут, едва сдерживаемые сильною рукою кучера Алемпия; матушка трусит и крестится, но
не может отказать себе в удовольствии проехаться в этот день на стоялых жеребцах, которые в
один миг домчат ее до церкви.
Теперь, при
одном воспоминании о том, что проскакивало в этот знаменательный день в мой желудок, мне становится
не по себе.
Затем она обратила внимание на месячину. Сразу уничтожить ее она
не решалась, так как обычай этот существовал повсеместно, но сделала в ней очень значительные сокращения. Самое главное сокращение заключалось в том, что некоторые дворовые семьи держали на барском корму по две и по три коровы и по нескольку овец, и она сразу сократила число первых до
одной, а число последних до пары, а лишних, без дальних разговоров, взяла на господский скотный двор.
С утра до вечера они сидели
одни в своем заключении. У Ольги Порфирьевны хоть занятие было. Она умела вышивать шелками и делала из разноцветной фольги нечто вроде окладов к образам. Но Марья Порфирьевна ничего
не умела и занималась только тем, что бегала взад и вперед по длинной комнате, производя искусственный ветер и намеренно мешая сестре работать.
Присутствие матушки приводило их в оцепенение, и что бы ни говорилось за столом, какие бы ни происходили бурные сцены, они ни
одним движением
не выказывали, что принимают в происходящем какое-нибудь участие. Молча садились они за обед, молча подходили после обеда к отцу и к матушке и отправлялись наверх, чтоб
не сходить оттуда до завтрашнего обеда.
Одно горе: имение чересполосное; мужики остальных двух частей, при заглазном управлении, совсем извольничались и, пожалуй,
не скоро пойдут на затеи новой помещицы.
Матушка сама известила сестриц об этом решении. «Нам это необходимо для устройства имений наших, — писала она, — а вы и
не увидите, как зиму без милых сердцу проведете. Ухитите ваш домичек соломкой да жердочками сверху обрешетите — и будет у вас тепленько и уютненько. А соскучитесь
одни — в Заболотье чайку попить милости просим. Всего пять верст — мигом лошадушки домчат…»
Двор был пустынен по-прежнему. Обнесенный кругом частоколом, он придавал усадьбе характер острога. С
одного краю, в некотором отдалении от дома, виднелись хозяйственные постройки: конюшни, скотный двор, людские и проч., но и там
не слышно было никакого движения, потому что скот был в стаде, а дворовые на барщине. Только вдали, за службами, бежал по направлению к полю во всю прыть мальчишка, которого, вероятно, послали на сенокос за прислугой.
— А это мой Фомушка! — рекомендовала его тетенька, — только он
один и помогает мне.
Не знаю, как бы я и справилась без него с здешней вольницей!
— Ну, ну…
не пугайся! небось,
не приеду! Куда мне, оглашенной, к большим барам ездить… проживу и
одна! — шутила тетенька, видя матушкино смущение, — живем мы здесь с Фомушкой в уголку, тихохонько, смирнехонько, никого нам
не надобно! Гостей
не зовем и сами в гости
не ездим… некуда! А коли ненароком вспомнят добрые люди, милости просим! Вот только жеманниц смерть
не люблю, прошу извинить.
— Какова халда! За
одним столом с холопом обедать меня усадила! Да еще что!.. Вот, говорит, кабы и тебе такого же Фомушку… Нет уж, Анфиса Порфирьевна, покорно прошу извинить! калачом меня к себе вперед
не заманите…
Ни
один шаг
не проходил ей даром, ни
одного дня
не проходило без того, чтобы муж
не бил ее смертельным боем.