Неточные совпадения
Тем не менее, благодаря необыкновенным приобретательным способностям матери, семья наша начала быстро богатеть, так что
в ту минуту, когда я увидал
свет, Затрапезные считались чуть не самыми богатыми помещиками
в нашей местности.
Родился я, судя по рассказам, самым обыкновенным пошехонским образом.
В то время барыни наши (по-нынешнему, представительницы правящих классов) не ездили,
в предвидении родов, ни
в столицы, ни даже
в губернские города, а довольствовались местными, подручными средствами. При помощи этих средств увидели
свет все мои братья и сестры; не составил исключения и я.
Итак, появление мое на
свет обошлось дешево и благополучно. Столь же благополучно совершилось и крещение.
В это время у нас
в доме гостил мещанин — богомол Дмитрий Никоныч Бархатов, которого
в уезде считали за прозорливого.
В нашем доме их тоже было не меньше тридцати штук. Все они занимались разного рода шитьем и плетеньем, покуда светло, а с наступлением сумерек их загоняли
в небольшую девичью, где они пряли, при
свете сального огарка, часов до одиннадцати ночи. Тут же они обедали, ужинали и спали на полу, вповалку, на войлоках.
Правда, что природа, лелеявшая детство Багрова, была богаче и
светом, и теплом, и разнообразием содержания, нежели бедная природа нашего серого захолустья, но ведь для того, чтобы и богатая природа осияла душу ребенка своим
светом, необходимо, чтоб с самых ранних лет создалось то стихийное общение, которое, захватив человека
в колыбели, наполняет все его существо и проходит потом через всю его жизнь.
Напротив того, при наличности общения, ежели дети не закупорены наглухо от вторжения воздуха и
света, то и скудная природа может пролить радость и умиление
в детские сердца.
Доселе я ничего не знал ни об алчущих, ни о жаждущих и обремененных, а видел только людские особи, сложившиеся под влиянием несокрушимого порядка вещей; теперь эти униженные и оскорбленные встали передо мной, осиянные
светом, и громко вопияли против прирожденной несправедливости, которая ничего не дала им, кроме оков, и настойчиво требовали восстановления попранного права на участие
в жизни.
Умами снова овладела «злоба дня», общество снова погружалось
в бессодержательную суматоху; мрак сгущался и бессрочно одолевал робкие лучи
света, на мгновение озарившие жизнь.
Не все лучи
света погибнут
в перипетиях борьбы, но часть их прорежет мрак и даст исходную точку для грядущего обновления.
— А ты, сударыня, что по сторонам смотришь… кушай! Заехала, так не накормивши не отпущу! Знаю я, как ты дома из третьёводнишних остатков соусы выкраиваешь… слышала! Я хоть и
в углу сижу, а все знаю, что на
свете делается! Вот я нагряну когда-нибудь к вам, посмотрю, как вы там живете… богатеи! Что? испугалась!
Во сто раз веселее вон тем сельским мальчишкам, которые играют
в бабки среди опустелой площади, не зная, что значит на
свете одиночество…
Солнце садилось великолепно. Наполовину его уж не было видно, и на краю запада разлилась широкая золотая полоса. Небо было совсем чистое, синее; только немногие облака, легкие и перистые, плыли вразброд, тоже пронизанные золотом. Тетенька сидела
в креслах прямо против исчезающего светила, крестилась и старческим голоском напевала: «
Свете тихий…»
В девичьей, освещенной едва мерцающим
светом сального огарка, сидел на ларе мужчина
в дубленом полушубке.
— Еще до
свету в ригу молотить ушел.
Выел ли он кому очи? или так, бесплодно скитаясь по
свету, потонул
в воздушной пучине?
— Ну, тоже со всячинкой. Нет, не к рукам мне твое именье. Куплю ли, нет ли —
в другом месте. Однако прощай, старик! завтра чуть
свет вставать надо.
Его больше всего на
свете — хотя вполне бескорыстно — интересовал вопрос о наследствах вообще, а
в том числе и вопрос о наследстве после старика.
Выезды к обедне представлялись тоже своего рода экзаменом, потому что происходили при дневном
свете. Сестра могла только слегка подсурмить брови и, едучи
в церковь, усерднее обыкновенного нащипывала себе щеки. Стояли
в церкви чинно,
в известные моменты плавно опускались на колени и усердно молились. Казалось, что вся Москва смотрит.
— А не пойдешь, так сиди
в девках. Ты знаешь ли, старик-то что значит? Молодой-то пожил с тобой — и пропал по гостям, да по клубам, да по цыганам. А старик дома сидеть будет, не надышится на тебя! И наряды и уборы… всем на
свете для молодой жены пожертвовать готов!
Да, это была кротость; своеобразная, но все-таки кротость.
В восклицании ее скорее чувствовалась гадливость, нежели обычное грубиянство. Как будто ее внезапно коснулось что-то новое, и выражение матушки вспугнуло это «новое» и грубо возвратило ее к неприятной действительности. За минуту перед тем отворилась перед ней дверь
в залитой
светом чертог, она уже устремилась вперед, чтобы проникнуть туда, и вдруг дверь захлопнулась, и она опять очутилась
в потемках.
Матушка осторожно открывает помещения, поворачивает каждую вещь к
свету и любуется игрою бриллиантов. «Не тебе бы, дылде, носить их!» — произносит она мысленно и, собравши баулы, уносит их
в свою комнату, где и запирает
в шкап. Но на сердце у нее так наболело, что, добившись бриллиантов, она уже не считает нужным сдерживать себя.
А так как и без того
в основе установившихся порядков лежало безусловное повиновение, во имя которого только и разрешалось дышать, то всем становилось как будто легче при напоминании, что удручающие вериги рабства не были действием фаталистического озорства, но представляли собой временное испытание,
в конце которого обещалось воссияние
в присносущем небесном
свете.
С Иваном поступили еще коварнее. Его разбудили чуть
свет, полусонному связали руки и, забивши
в колодки ноги, взвалили на телегу. Через неделю отдатчик вернулся и доложил, что рекрута приняли, но не
в зачет,так что никакой материальной выгоды от отдачи на этот раз не получилось. Однако матушка даже выговора отдатчику не сделала; она и тому была рада, что крепостная правда восторжествовала…
Увы! нет для раба иного закона, кроме беззакония. С печатью беззакония он явился на
свет; с нею промаячил постылую жизнь и с нею же обязывается сойти
в могилу. Только за пределами последней, как уверяет Аннушка, воссияет для него присносущий
свет Христов… Ах, Аннушка, Аннушка!
— Кашлять тяжко. Того гляди, сердце соскочит. Чего доброго, на тот
свет в рабском виде предстанешь.
Однажды привиделся ему сон. Стоит будто он
в ангельском образе, окутанный светлым облаком;
в ушах раздается сладкогласное ангельское славословие, а перед глазами присносущий
свет Христов горит… Все земные болести с него как рукой сняло; кашель улегся, грудь дышит легко, все существо устремляется ввысь и ввысь…
А иногда и так еще скажет: «Скоро ли ты, старый хрен, на тот
свет отправишься!» Было время, когда он
в ответ на эти окрики разражался грубой бранью и бунтовал, но наконец устал.
— Бегите к попу! скажите, чтоб завтра чуть
свет молебен об вёдре отслужил, да и об Федоте кстати помолился бы. А Архипке-ротозею прикажите, чтоб всю барщину
в церковь согнал.
С наступлением вечера помещичья семья скучивалась
в комнате потеплее; ставили на стол сальный огарок, присаживались поближе к
свету, вели немудреные разговоры, рукодельничали, ужинали и расходились не поздно.
Между прочим,
в доме существовала большая зала
в два
света, которою Струнников очень гордился.
— Никак невозможно-с.
В Кувшинниково еще заехать нужно. Пал слух, будто мертвое тело там открылось. А завтра, чуть
свет,
в город поспевать.
Но все на
свете кончается; наступил конец и тревожному времени.
В 1856 году Федор Васильич съездил
в Москву. Там уже носились слухи о предстоящих реформах, но он, конечно, не поверил им. Целый год после этого просидел он спокойно
в Словущенском, упитывая свое тело, прикармливая соседей и строго наблюдая, чтоб никто «об этом» даже заикнуться не смел. Как вдруг пришло достоверное известие, что «оно» уже решено и подписано.
В усадьбе и около нее с каждым днем становится тише; домашняя припасуха уж кончилась, только молотьба еще
в полном ходу и будет продолжаться до самых святок.
В доме зимние рамы вставили, печки топить начали; после обеда, часов до шести, сумерничают, а потом и свечи зажигают; сенные девушки уж больше недели как уселись за пряжу и работают до петухов, а утром, чуть
свет забрезжит, и опять на ногах. Наконец
в половине октября выпадает первый снег прямо на мерзлую землю.
Дом уж и
в то время обращался
в руины, так что неминучее дело было затевать новый, а Чепраков все откладывал да откладывал — с тем и на тот
свет отправился, оставивши вдову с четырьмя дочерьми.
На дворе было уже темно; улица тускло освещалась масляными фонарями;
в окнах немногих магазинов и полпивных уныло мерцал
свет зажженных ламп.
По странному капризу, она дала при рождении детям почти однозвучные имена. Первого, увидевшего
свет, назвала Михаилом, второго — Мисаилом. А
в уменьшительном кликала их: Мишанка и Мисанка. Старалась любить обоих сыновей одинаково, но, помимо ее воли, безотчетный материнский инстинкт все-таки более влек ее к Мишанке, нежели к Мисанке.
Раннее утро, не больше семи часов. Окна еще не начали белеть, а свечей не дают; только нагоревшая светильня лампадки, с вечера затепленной
в углу перед образом, разливает
в жарко натопленной детской меркнущий
свет. Две девушки, ночующие
в детской, потихоньку поднимаются с войлоков, разостланных на полу, всемерно стараясь, чтобы неосторожным движением не разбудить детей. Через пять минут они накидывают на себя затрапезные платья и уходят вниз доканчивать туалет.
Рождественское утро начиналось спозаранку.
В шесть часов, еще далеко до
свету, весь дом был
в движении; всем хотелось поскорее «отмолиться», чтобы разговеться. Обедня начиналась ровно
в семь часов и служилась наскоро, потому что священнику, независимо от поздравления помещиков, предстояло обойти до обеда «со святом» все село. Церковь, разумеется, была до тесноты наполнена молящимися.