Неточные совпадения
Печально существование,
в котором жизненный процесс равносилен непрерывающейся невзгоде, но еще печальнее
жизнь,
в которой сами живущие как бы не принимают никакого участия.
С больною душой, с тоскующим сердцем, с неокрепшим организмом, человек всецело погружается
в призрачный мир им самим созданных фантасмагорий, а
жизнь проходит мимо, не прикасаясь к нему ни одной из своих реальных услад.
В чем состоит душевное равновесие? почему оно наполняет
жизнь отрадой?
в силу какого злого волшебства мир живых, полный чудес, для него одного превратился
в пустыню? — вот вопросы, которые ежеминутно мечутся перед ним и на которые он тщетно будет искать ответа…
Дети
в нашей семье (впрочем, тут я разумею, по преимуществу, матушку, которая давала тон всему семейству) разделялись на две категории: на любимых и постылых, и так как высшее счастие
жизни полагалось
в еде, то и преимущества любимых над постылыми проявлялись главным образом за обедом.
Да, мне и теперь становится неловко, когда я вспоминаю об этих дележах, тем больше, что разделение на любимых и постылых не остановилось на рубеже детства, но прошло впоследствии через всю
жизнь и отразилось
в очень существенных несправедливостях…
Многие были удивительно терпеливы, кротки и горячо верили, что смерть возместит им те радости и услады,
в которых так сурово отказала
жизнь.
Не потому ли, что, кроме фабулы,
в этом трагическом прошлом было нечто еще, что далеко не поросло быльем, а продолжает и доднесь тяготеть над
жизнью?
Правда, что природа, лелеявшая детство Багрова, была богаче и светом, и теплом, и разнообразием содержания, нежели бедная природа нашего серого захолустья, но ведь для того, чтобы и богатая природа осияла душу ребенка своим светом, необходимо, чтоб с самых ранних лет создалось то стихийное общение, которое, захватив человека
в колыбели, наполняет все его существо и проходит потом через всю его
жизнь.
Обыкновенно он вел трезвую
жизнь, но
в большие праздники напивался до безобразия.
Не говоря об отце, который продолжал вести свою обычную замкнутую
жизнь, даже матушка как-то угомонилась с отъездом детей и, затворившись
в спальне, или щелкала на счетах и писала, или раскладывала гранпасьянс.
Нет, я верил и теперь верю
в их живоносную силу; я всегда был убежден и теперь не потерял убеждения, что только с их помощью человеческая
жизнь может получить правильные и прочные устои.
Умами снова овладела «злоба дня», общество снова погружалось
в бессодержательную суматоху; мрак сгущался и бессрочно одолевал робкие лучи света, на мгновение озарившие
жизнь.
Жизнь их течет, свободная и спокойная,
в одних и тех же рамках, сегодня как вчера, но самое однообразие этих рамок не утомляет, потому что содержанием для них служит непрерывное душевное ликование.
Сомнения! — разве совместима речь о сомнениях с мыслью о вечно ликующих детях? Сомнения — ведь это отрава человеческого существования. Благодаря им человек впервые получает понятие о несправедливостях и тяготах
жизни; с их вторжением он начинает сравнивать, анализировать не только свои собственные действия, но и поступки других. И горе, глубокое, неизбывное горе западает
в его душу; за горем следует ропот, а отсюда только один шаг до озлобления…
Припомните: разве история не была многократно свидетельницей мрачных и жестоких эпох, когда общество, гонимое паникой, перестает верить
в освежающую силу знания и ищет спасения
в невежестве? Когда мысль человеческая осуждается на бездействие, а действительное знание заменяется массою бесполезностей, которые отдают
жизнь в жертву неосмысленности; когда идеалы меркнут, а на верования и убеждения налагается безусловный запрет?.. Где ручательство, что подобные эпохи не могут повториться и впредь?
Гораздо более злостными оказываются последствия, которые влечет за собой «система».
В этом случае детская
жизнь подтачивается
в самом корне, подтачивается безвозвратно и неисправимо, потому что на помощь системе являются мастера своего дела — педагоги, которые служат ей не только за страх, но и за совесть.
Успех или неуспех
в уловлении насущных потребностей минуты — вот что становится предметом их вожделений, вот что помогает им изо дня
в день влачить бесплодную
жизнь.
Теперь, когда Марья Порфирьевна перешагнула уже за вторую половину седьмого десятилетия
жизни, конечно, не могло быть речи о драгунских офицерах, но даже мы, дети, знали, что у старушки над самым изголовьем постели висел образок Иосифа Прекрасного, которому она особенно усердно молилась и
в память которого, 31 марта, одевалась
в белое коленкоровое платье и тщательнее, нежели
в обыкновенные дни, взбивала свои сырцового шелка кудри.
Года через четыре после свадьбы
в ее
жизни совершился крутой переворот. Из молодухи она как-то внезапно сделалась «барыней», перестала звать сенных девушек подруженьками, и слово «девка» впервые слетело с ее языка, слетело самоуверенно, грозно и бесповоротно.
Здесь, я полагаю, будет уместно рассказать тетенькину историю, чтобы объяснить те загадочности, которыми полна была ее
жизнь. Причем не лишним считаю напомнить, что все описываемое ниже происходило еще
в первой четверти нынешнего столетия, даже почти
в самом начале его.
Не раз она решалась «обкормить» мужа, но, как и все злонравные люди, трусила последствий такого поступка. Ведь у всех ее
жизнь была на виду, и, разумеется,
в случае внезапной смерти Савельцева, подозрения прежде всего пали бы на нее.
Нет, он не
в силах начать такую
жизнь!
Ленивый и ничего не смыслящий
в хозяйстве, он управлял имением крайне плохо и вел праздную
жизнь, забавляясь над «покойником», которого заставлял плясать, петь песни и т. д.
Это может показаться странным, но я и теперь еще сознаю, что крепостное право играло громадную роль
в моей
жизни и что, только пережив все его фазисы, я мог прийти к полному, сознательному и страстному отрицанию его.
Скажу больше: даже
в зрелых летах, изредка наезжая
в Заболотье, я не мог свыкнуться с его бесхозяйственною
жизнью.
Были ли
в ее
жизни горести, кроме тех, которые временно причинила смерть ее мужа и дочери, — я не знаю. Во всяком случае, старость ее можно было уподобить тихому сиянию вечерней зари, когда солнце уже окончательно скрылось за пределы горизонта и на западе светится чуть-чуть видный отблеск его лучей, а вдали плавают облака, прообразующие соленья, варенья, моченья и всякие гарниры, — тоже игравшие
в ее
жизни немаловажную роль. Прозвище «сластены» осталось за ней до конца.
Слышал, однако ж, что усадьба стоит и поныне
в полной неприкосновенности, как при
жизни старушки; только за садовым тыном уже не так тихо, как во времена оно, а слышится немолчное щебетание молодых и свежих голосов.
Притом же оба они вполне проникли
в суть современной
жизни.
А я ни во что не проник, живу словно
в муромском лесу и чувствую, как постепенно, одно за другим, падают звенья, которые связывали меня с
жизнью.
Изо дня
в день его
жизнь идет
в одном и том же порядке, а он перестал даже тяготиться этим однообразием.
— Она у Фильда [Знаменитый
в то время композитор-пианист, родом англичанин, поселившийся и состарившийся
в Москве. Под конец
жизни он давал уроки только у себя на дому и одинаково к ученикам и ученицам выходил
в халате.] уроки берет. Дорогонек этот Фильд, по золотенькому за час платим, но за то… Да вы охотник до музыки?
— Заползет
в дом эта язва — ничем ты ее не вытравишь! — говаривала про него матушка, бледнея при мысли, что язва эта, чего доброго, начнет точить
жизнь ее любимицы.
Но о том, каких венцов сподобятся
в будущей
жизни господа, — она, конечно, умалчивала.
Хоть и следовало беспрекословно принимать всеи от всякогогосподина, но сквозь общую ноту послушания все-таки просачивалась мысль, что и господа имеют известные обязанности относительно рабов и что те, которые эти обязанности выполняют, и
в будущей
жизни облегченье получат.
Повторяю: Аннушка уже по тому одному не могла не впадать
в противоречия с своим кодексом, что на эти противоречия наталкивала ее сама
жизнь.
Сам же купец поселился при доме
в крошечной сторожке и кончил
жизнь в молчании и посте.
Несмотря, однако ж, на эти частые столкновения,
в общем Аннушка не могла пожаловаться на свою долю. Только под конец
жизни судьба послала ей серьезное испытание: матушка и ее и тетенек вытеснила из Малиновца. Но так как я уже рассказал подробности этой катастрофы, то возвращаться к ней не считаю нужным.
Подобно Аннушке, она обзавелась своим кодексом, который сложился
в ее голове постепенно, по мере того как она погружалась
в обстановку рабской
жизни.
Ей вдруг сделалось ясно, что, отказавшись, ради эфемерного чувства любви, от воли, она
в то же время предала божий образ и навлекла на себя «божью клятву», которая не перестанет тяготеть над нею не только
в этой, но и
в будущей
жизни, ежели она каким-нибудь чудом не «выкупится».
Стало быть, отныне все заветнейшие мечты ее
жизни должны быть устремлены к этому «выкупу», и вопрос заключался лишь
в том, каким путем это чудо устроить.
— Срамник ты! — сказала она, когда они воротились
в свой угол. И Павел понял, что с этой минуты согласной их
жизни наступил бесповоротный конец. Целые дни молча проводила Мавруша
в каморке, и не только не садилась около мужа во время его работы, но на все его вопросы отвечала нехотя, лишь бы отвязаться. Никакого просвета
в будущем не предвиделось; даже представить себе Павел не мог, чем все это кончится. Попытался было он попросить «барина» вступиться за него, но отец, по обыкновению, уклонился.
Или когда перед собравшейся аудиторией выступали на сцену эпизоды из бесконечной повести о потасовках, которые он претерпел
в течение своей многострадальной
жизни.
Вообще вся его
жизнь представляла собой как бы непрерывное и притом бессвязное сновидение. Даже когда он настоящим манером спал, то видел сны, соответствующие его должности. Либо печку топит, либо за стулом у старого барина во время обеда стоит с тарелкой под мышкой, либо комнату метет. По временам случалось, что вдруг среди ночи он вскочит, схватит спросонок кочергу и начнет
в холодной печке мешать.
Увы! нет для раба иного закона, кроме беззакония. С печатью беззакония он явился на свет; с нею промаячил постылую
жизнь и с нею же обязывается сойти
в могилу. Только за пределами последней, как уверяет Аннушка, воссияет для него присносущий свет Христов… Ах, Аннушка, Аннушка!
Ермолай был такой же бессознательно развращенный человек, как и большинство дворовых мужчин; стало быть, другого и ждать от него было нельзя.
В Малиновце он появлялся редко, когда его работа требовалась по дому, а большую часть года ходил по оброку
в Москве. Скука деревенской
жизни была до того невыносима для московского лодыря, что потребность развлечения возникала сама собой. И он отыскивал эти развлечения, где мог, не справляясь, какие последствия может привести за собой удовлетворение его прихоти.
И
в образе
жизни он мало походил на своих собратий.
Сатир высказывал эти слова с волнением, спеша, точно не доверял самому себе. Очевидно,
в этих словах заключалось своего рода миросозерцание, но настолько не установившееся, беспорядочное, что он и сам не был
в состоянии свести концы с концами. Едва ли он мог бы даже сказать, что именно оно, а не другой, более простой мотив, вроде, например, укоренившейся
в русской
жизни страсти к скитальчеству, руководил его действиями.
«Придется
в портные отдать!» — мелькает
в голове у матушки, от взора которой не укрывается, что ноги у крестника короткие и выгнутые колесом, точно сама природа еще
в колыбели осудила его на верстаке коротать
жизнь.
Мало того, бродячая
жизнь мастерового-ученика до того пришлась ему пу сердцу, что он был бесконечно доволен собой, когда
в загаженном сером халате расхаживал по тротуару, посвистывая и выделывая ногами зигзаги.
Как бы то ни было, но вино поддерживало
в нем
жизнь и
в то же время приносило за собой забвение
жизни. Я не утверждаю, что он сознательно добивался забытья, но оно приходило само собой, а это только и было нужно.