Неточные совпадения
Помню только
больших кряковных уток, которыми от времени до времени, чуть не задаром, оделял
всю округу единственный в этой местности ружейный охотник, экономический крестьянин Лука.
Да, мне и теперь становится неловко, когда я вспоминаю об этих дележах, тем
больше, что разделение на любимых и постылых не остановилось на рубеже детства, но прошло впоследствии через
всю жизнь и отразилось в очень существенных несправедливостях…
Скажу
больше: мы только по имени были детьми наших родителей, и сердца наши оставались вполне равнодушными ко
всему, что касалось их взаимных отношений.
Поэтому их плохо кормили, одевали в затрапез и мало давали спать, изнуряя почти непрерывной работой. [Разумеется, встречались помещичьи дома, где и дворовым девкам жилось изрядно, но в
большей части случаев тут примешивался гаремный оттенок.] И было их у
всех помещиков великое множество.
Что касается до нас, то мы знакомились с природою случайно и урывками — только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время
все кругом нас было темно и безмолвно. Ни о какой охоте никто и понятия не имел, даже ружья, кажется, в целом доме не было. Раза два-три в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir [пикник (фр.).] и отправлялась
всей семьей в лес по грибы или в соседнюю деревню, где был
большой пруд, и происходила ловля карасей.
Отец Василий был доволен своим приходом: он получал с него до пятисот рублей в год и, кроме того, обработывал свою часть церковной земли. На эти средства в то время можно было прожить хорошо, тем
больше, что у него было
всего двое детей-сыновей, из которых старший уже кончал курс в семинарии. Но были в уезде и лучшие приходы, и он не без зависти указывал мне на них.
В предвидении этого и чтобы получить возможность сводить концы с концами, матушка с каждым годом
больше и
больше расширяла хозяйство в Малиновце, поднимала новые пашни, расчищала луга, словом сказать, извлекала из крепостного труда
все, что он мог дать.
Дом был одноэтажный, с мезонином, один из тех форменных домов, которые сплошь и рядом встречались в помещичьих усадьбах; разница заключалась только в том, что помещичьи дома были
большею частью некрашеные, почернелые от старости и недостатка ремонта, а тут даже снаружи
все глядело светло и чисто, точно сейчас ремонтированное.
Белое, с чуть-чуть заметною желтизною, как у густых сливок, лицо, румянец во
всю щеку, алые губы, ямочка посреди подбородка,
большие черные глаза, густая прядь черных волос на голове —
все обещало, что в недалеком будущем она развернется в настоящую красавицу.
— Ах, милый! ах, родной! да какой же ты
большой! — восклицала она, обнимая меня своими коротенькими руками, — да, никак, ты уж в ученье, что на тебе мундирчик надет! А вот и Сашенька моя. Ишь ведь старушкой оделась, а
все оттого, что уж очень навстречу спешила… Поцелуйтесь, родные! племянница ведь она твоя! Поиграйте вместе, побегайте ужо, дядюшка с племянницей.
— Это еще что! погодите, что в Раисин день будет! Стол-то тогда в
большой зале накроют, да и там не
все господа разместятся, в гостиную многие перейдут. Двух поваров из города позовем, да кухарка наша будет помогать. Барыня-то и не садятся за стол, а
все ходят, гостей угощают. Так разве чего-нибудь промеж разговоров покушают.
— Вы спросите, кому здесь не хорошо-то? Корм здесь вольный, раза четыре в день едят. А захочешь еще поесть — ешь, сделай милость! Опять и свобода дана. Я еще когда встал; и лошадей успел убрать, и в город с Акимом, здешним кучером, сходил,
все закоулки обегал.
Большой здесь город, народу на базаре, барок на реке — страсть! Аким-то, признаться, мне рюмочку в трактире поднес, потому у тетеньки насчет этого строго.
— Я
больше всего русский язык люблю. У нас сочинения задают, переложения, особливо из Карамзина. Это наш лучший русский писатель. «Звон вечевого колокола раздался, и вздрогнули сердца новгородцев» — вот он как писал! Другой бы сказал: «Раздался звон вечевого колокола, и сердца новгородцев вздрогнули», а он знал, на каких словах ударение сделать!
Словом сказать, чем дольше он жил, тем
больше весь дом привыкал к нему.
Это был худой, совершенно лысый и недужный старик, который ходил сгорбившись и упираясь руками в колени; но за
всем тем он продолжал единолично распоряжаться в доме и держал многочисленную семью в
большой дисциплине.
Ипат — рослый и коренастый мужик, в пестрядинной рубахе навыпуск, с громадной лохматой головой и отвислым животом, который он поминутно чешет. Он дедушкин ровесник, служил у него в приказчиках, когда еще дела были, потом остался у него жить и пользуется его полным доверием. Идет доклад. Дедушка подробно расспрашивает, что и почем куплено; оказывается, что за
весь ворох заплачено не
больше синей ассигнации.
В отделе объявлений дедушка, по старой привычке,
больше всего интересуется вызовами к торгам.
Два раза (об этом дальше) матушке удалось убедить его съездить к нам на лето в деревню; но, проживши в Малиновце не
больше двух месяцев, он уже начинал скучать и отпрашиваться в Москву, хотя в это время года одиночество его усугублялось тем, что
все родные разъезжались по деревням, и его посещал только отставной генерал Любягин, родственник по жене (единственный генерал в нашей семье), да чиновник опекунского совета Клюквин, который занимался его немногосложными делами и один из
всех окружающих знал в точности, сколько хранится у него капитала в ломбарде.
Его
больше всего на свете — хотя вполне бескорыстно — интересовал вопрос о наследствах вообще, а в том числе и вопрос о наследстве после старика.
Матушка морщится; не нравятся ей признания жениха. В халате ходит, на гитаре играет, по трактирам шляется… И так-таки прямо
все и выкладывает, как будто иначе и быть не должно. К счастью, входит с подносом Конон и начинает разносить чай. При этом ложки и вообще
все чайное серебро (сливочник, сахарница и проч.) подаются украшенные вензелем сестрицы: это, дескать, приданое! Ах, жалко, что самовар серебряный не догадались подать — это бы еще
больше в нос бросилось!
Я знал, например, одного помещика-соседа, за которым числилось не
больше семидесяти душ крестьян и который, несмотря на двенадцать человек детей, соблюдал
все правила пошехонского гостеприимства.
Ими, конечно, дорожили
больше («дай ему плюху, а он тебе целую штуку материи испортит!»), но скорее на словах, чем на деле, так как основные порядки (пища, помещение и проч.) были установлены одни для
всех, а следовательно, и они участвовали в общей невзгоде наряду с прочими «дармоедами».
Собственно говоря, Аннушка была не наша, а принадлежала одной из тетенек-сестриц. Но так как последние
большую часть года жили в Малиновце и она всегда их сопровождала, то в нашей семье
все смотрели на нее как на «свою».
Мавруша тосковала
больше и
больше. Постепенно ей представился Павел как главный виновник сокрушившего ее злосчастья. Любовь, постепенно потухая, прошла через
все фазисы равнодушия и, наконец, превратилась в положительную ненависть. Мавруша не высказывалась, но
всеми поступками, наружным видом, телодвижениями,
всем доказывала, что в ее сердце нет к мужу никакого другого чувства, кроме глубокого и непримиримого отвращения.
— Это уж не манер! — во
все горло бушевал воротившийся балагур, — словно на
большой дороге грабят! А я-то, дурак, шел из Москвы и думал, призовет меня барыня и скажет: сыграй мне, Иван, на гармонии штучку!
Мужская комнатная прислуга была доведена у нас до минимума, а именно, сколько мне помнится, для
всего дома полагалось достаточным не
больше двух лакеев, из которых один, Степан, исполнял обязанности камердинера при отце, а другой, Конон, заведывал буфетом.
Наконец
все совершилось. На свете прибавилось
больше не только одним рабом, но и христианином. Батюшке заплатили двугривенный и позвали Сергеича из девичьей. Последний, с своей стороны, подносит два полотенца, из которых одно предназначается священнику, другое — матушке.
— Ври
больше. У самого сусеки от зерна ломятся, а он аллилуйю поет! А я, брат, распорядился: приказал старосте, чтоб было у меня
всего сам-сём — и шабаш!
— За пакостные дела —
больше не за что. За хорошие дела не вызовут, потому незачем. Вот, например, я: сижу смирно, свое дело делаю — зачем меня вызывать! Курица мне в суп понадобилась, молока горшок, яйца — я за
все деньги плачу. Об чем со мной разговаривать! чего на меня смотреть! Лицо у меня чистое, без отметин — ничего на нем не прочтешь. А у тебя на лице узоры написаны.
Сердце Пустотелова радостно бьется в груди: теперь уж никакой неожиданности опасаться нельзя. Он зорко следит за молотьбой, но дни становятся
все короче и короче, так что приходится присутствовать на гумне не
больше семи-восьми часов в сутки. И чем дальше, тем будет легче. Пора и отдохнуть.
Приезды не мешают, однако ж, Арсению Потапычу следить за молотьбой.
Все знают, что он образцовый хозяин, и понимают, что кому другому, а ему нельзя не присмотреть за работами; но, сверх того, наступили самые короткие дни, работа идет не
больше пяти-шести часов в сутки, и Пустотелов к обеду уж совсем свободен. Иногда, впрочем, он и совсем освобождает себя от надзора; придет в ригу на какой-нибудь час, скажет мужичкам...
Она была вдова и притом бедная (
всего пятьдесят душ, да и те разоренные), так что положение ее, при
большом семействе, состоявшем из одних дочерей, было очень незавидное.
Пришлось обращаться за помощью к соседям.
Больше других выказали вдове участие старики Бурмакины, которые однажды, под видом гощения, выпросили у нее младшую дочь Людмилу, да так и оставили ее у себя воспитывать вместе с своими дочерьми. Дочери между тем росли и из хорошеньких девочек сделались красавицами невестами. В особенности, как я уж сказал, красива была Людмила, которую
весь полк называл не иначе, как Милочкой. Надо было думать об женихах, и тут началась для вдовы целая жизнь тревожных испытаний.
Когда молодые воротились в Веригино, захолустье гудело раздольем. От соседей переезжали к соседям, пили, ели, плясали до поздних петухов, спали вповалку и т. д. Кроме того, в уездном городе господа офицеры устраивали на Масленице
большой танцевальный вечер, на который был приглашен решительно
весь уезд, да предстоял folle journйe у предводителя Струнникова.
Слепушкина была одна из самых бедных дворянок нашего захолустья. За ней числилось
всего пятнадцать ревизских душ,
всё дворовые, и не
больше ста десятин земли. Жила она в маленьком домике, комнат в шесть, довольно ветхом; перед домом был разбит крошечный палисадник, сзади разведен довольно
большой огород, по бокам стояли службы, тоже ветхие, в которых помещалось большинство дворовых.
К сожалению, пьяная мать оказалась права. Несомненно, что Клавденька у
всех на глазах сгорала. Еще когда ей было не
больше четырнадцати лет, показались подозрительные припадки кашля, которые с каждым годом усиливались. Наследственность брала свое, и так как помощи ниоткуда ждать было нельзя, то девушка неминуемо должна была погибнуть.
За завтраком Марья Маревна рассказала
все подробности своей скитальческой жизни, и чем
больше развертывалась перед глазами радушных хозяев повесть ее неприглядного существования, тем
больше загоралось в сердцах их участие к бедной страдалице матери.
В продолжение
всего рожественского мясоеда без перемежки шли съезды и гощения, иногда многолюдные и парадные; но
большею частью запросто, в кругу близких знакомых. В числе этих собраний в особенности выдавался бал, который давал в городе расквартированный в нашем уезде полк. Этот бал и новогодний предводительский считались кульминантными точками захолустного раздолья.