Мы, дети, сильно заинтересовались Федосом. Частенько бегал я через девичье крыльцо, без шапки, в одной куртке, к нему в комнату, рискуя быть наказанным. Но долго не решался взойти. Придешь, приотворишь дверь, заглянешь и опять убежишь. Но однажды он удержал меня.
— Вот тебе на, убежал! — восклицает матушка, — обиделся! Однако как же это… даже не простился! А все ты! — укоряет она отца. — Иуда да Иуда… Сам ты Иуда! Да и ты, дочка любезная, нашла разговор! Ищи сама себе женихов, коли так!
— Если вы это сделаете, — с трудом произносит она, задыхаясь и протягивая руки, — вот клянусь вам… или убегу от вас, или вот этими руками себя задушу! Проси! — обращается она к Конону.
Вообще она резвилась, танцевала, любезничала с кавалерами и говорила такие же точно слова, как и другие. И даже от времени до времени, в самый разгар танцев, подбегала к мужу, целовала его и опять убегала.
— Было уже со мной это — неужто не помнишь? Строго-настрого запретила я в ту пору, чтоб и не пахло в доме вином. Только пришло мое время, я кричу: вина! — а мне не дают. Так я из окна ночью выпрыгнула, убежала к Троице, да целый день там в одной рубашке и чуделесила, покуда меня не связали да домой не привезли. Нет, видно, мне с тем и умереть. Того гляди, сбегу опять ночью да где-нибудь либо в реке утоплюсь, либо в канаве закоченею.
В особенности волновался предстоящими веселыми перспективами брат Степан, который, несмотря на осеннее безвременье, без шапки, в одной куртке, убегал из дома по направлению к погребам и кладовым и тщательно следил за процессом припасания, как главным признаком предстоящего раздолья.
– Юбилейный! – сопел домовёнок, вытащив из кротовой норы слетевший лапоток и тут же растянувшись на хвойной подстилке. – Я от бабушки убёг, – шептал он.
– Юбилейный! – сопел домовёнок, вытащив из кротовой норы слетевший лапоток и тут же растянувшись на хвойной подстилке. – Я от бабушки убёг, – шептал он.