«Пошехонская старина» (Салтыков-Щедрин М. Е., 1889) по всей классике
Дед мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный, был одним из взысканных фортуною и владел значительными поместьями. Но так как от него родилось много детей — сын и девять дочерей, то отец мой, Василий Порфирыч, за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило его подумать о выгодном браке, и, будучи уже сорока лет, он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой, в чаянии получить за нею богатое приданое.
Сам отец, видя возрастание семейного благосостояния, примирился с неудачным браком, и хотя жил с женой несогласно, но в конце концов вполне подчинился ей.
Ибо хотя старая злоба дня и исчезла, но некоторые признаки убеждают, что, издыхая, она отравила своим ядом новую злобу дня и что, несмотря на изменившиеся формы общественных отношений, сущность их остается нетронутою.
Всякий сколько-нибудь предусмотрительный помещик-абориген захватил столько земли, что не в состоянии был ее обработать всю, несмотря на крайнюю растяжимость крепостного труда.
Она стояла на высоком берегу реки Перлы, и из большого каменного господского дома, утопавшего в зелени обширного парка, открывался единственный в нашем захолустье красивый вид на поёмные луга и на дальние села.
Владелец этой усадьбы (называлась она, как и следует, «Отрадой») был выродившийся и совсем расслабленный представитель старинного барского рода, который по зимам жил в Москве, а на лето приезжал в усадьбу, но с соседями не якшался (таково уж исконное свойство пошехонского дворянства, что бедный дворянин от богатого никогда ничего не видит, кроме пренебрежения и притеснения).
Не знаю, жива ли она теперь, но после смерти мужа она долгое время каждое лето появлялась в Отраде в сопровождении француза с крутыми бедрами и дугообразными, словно писаными бровями.
Жила она, как и при покойном муже, изолированно, с соседями не знакомилась и преимущественно занималась тем, что придумывала вместе с крутобедрым французом какую-нибудь новую еду, которую они и проглатывали с глазу на глаз.
Что касается до усадьбы, в которой я родился и почти безвыездно прожил до десятилетнего возраста (называлась она «Малиновец»), то она, не отличаясь ни красотой, ни удобствами, уже представляла некоторые претензии на то и другое.
Даже в парадных комнатах все столы были нагружены ворохами ягод, вокруг которых сидели группами сенные девушки, чистили, отбирали ягоду по сортам, и едва успевали справиться с одной грудой, как на смену ей появлялась другая.
А «хамкам» и совсем ничего не давали (я помню, как матушка беспокоилась во время сбора ягод, что вот-вот подлянки ее объедят); разве уж когда, что называется, ягоде обору нет, но и тут непременно дождутся, что она от долговременного стояния на погребе начнет плесневеть.
А именно: все время, покуда она жила в доме (иногда месяца два-три), ее кормили и поили за барским столом; кровать ее ставили в той же комнате, где спала роженица, и, следовательно, ее кровью питали приписанных к этой комнате клопов; затем, по благополучном разрешении, ей уплачивали деньгами десять рублей на ассигнации и посылали зимой в ее городской дом воз или два разной провизии, разумеется, со всячинкой.
Иногда, сверх того, отпускали к ней на полгода или на год в безвозмездное услужение дворовую девку, которую она, впрочем, обязана была, в течение этого времени, кормить, поить, обувать и одевать на собственный счет.
Тем не менее, когда в ней больше уж не нуждались, то и этот ничтожный расход не проходил ей даром. Так, по крайней мере, практиковалось в нашем доме. Обыкновенно ее называли «подлянкой и прорвой», до следующих родов, когда она вновь превращалась в «голубушку Ульяну Ивановну».
— Это ты подлянке индюшек-то послать собралась? — негодовала матушка на ключницу, видя приготовленных к отправке в сенях пару или две замороженных индеек, — будет с нее, и старыми курами прорву себе заткнет.
И хоть я узнал ее, уже будучи осьми лет, когда родные мои были с ней в ссоре (думали, что услуг от нее не потребуется), но она так тепло меня приласкала и так приветливо назвала умницей и погладила по головке, что я невольно расчувствовался.
Жила она в собственном ветхом домике на краю города, одиноко, и питалась плодами своей профессии. Был у нее и муж, но в то время, как я зазнал ее, он уж лет десять как пропадал без вести. Впрочем, кажется, она знала, что он куда-то услан, и по этому случаю в каждый большой праздник возила в тюрьму калачи.
И вот как раз в такое время, когда в нашем доме за Ульяной Ивановной окончательно утвердилась кличка «подлянки», матушка (она уж лет пять не рожала), сверх ожидания, сделалась в девятый раз тяжела, и так как годы ее были уже серьезные, то она задумала ехать родить в Москву.
Между прочим, и по моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды, то он начал черпать ложечкой мед — дело было за чаем, который он пил с медом, потому что сахар скоромный — и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по его и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
— Зажирела в няньках, ишь мясищи-то нагуляла! — говорила она и, не откладывая дела в долгий ящик, определяла няньку в прачки, в ткачихи или засаживала за пяльцы и пряжу.
Детскому воображению приходилось искать пищи самостоятельно, создавать свой собственный сказочный мир, не имевший никакого соприкосновения с народной жизнью и ее преданиями, но зато наполненный всевозможными фантасмагориями, содержанием для которых служило богатство, а еще более — генеральство.
Однако ж при матушке еда все-таки была сноснее; но когда она уезжала на более или менее продолжительное время в Москву или в другие вотчины и домовничать оставался отец, тогда наступало сущее бедствие.
Иногда, оделив любимчиков, она говорила постылым: «А вы сами возьмите!» И тогда происходило постыдное зрелище борьбы, которой предавались голодные постылые.
Матушка исподлобья взглядывала, наклонившись над тарелкой и выжидая, что будет. Постылый в большинстве случаев, чувствуя устремленный на него ее пристальный взгляд и сознавая, что предоставление свободы в выборе куска есть не что иное, как игра в кошку и мышку, самоотверженно брал самый дурной кусок.
— Но вы описываете не действительность, а какой-то вымышленный ад! — могут сказать мне. Что описываемое мной похоже на ад — об этом я не спорю, но в то же время утверждаю, что этот ад не вымышлен мной. Это «пошехонская старина» — и ничего больше, и, воспроизводя ее, я могу, положа руку на сердце, подписаться: с подлинным верно.
Я не отрицаю, впрочем, что встречалась и тогда другого рода действительность, мягкая и даже сочувственная. Я и ее впоследствии не обойду. В настоящем «житии» найдется место для всего разнообразия стихий и фактов, из которых составлялся порядок вещей, называемый «стариною».
Ни в характерах, ни в воспитании, ни в привычках супругов не было ничего общего, и так как матушка была из Москвы привезена в деревню, в совершенно чуждую ей семью, то в первое время после женитьбы положение ее было до крайности беспомощное и приниженное.
В особенности донимали ее на первых порах золовки, которые все жили неподалеку от отцовской родовой усадьбы и которые встретили молодую хозяйку в высшей степени враждебно.
Возможно, вы поймёте, что видели её уже много раз, просто не обращали на это внимания, так как моменты такого видения были очень короткими и часто проходили мимо сознания.
Любовь-страсть всегда с оглядкой на себя. Она хочет покорить, обольстить, она хочет нравиться, она охорашивается, подбоченивается, мерит, все время, боится упустить потерянное.
– Может она сможет нас обратно вернуть? – выдвинул предположение первый.
Возможно, вы поймёте, что видели её уже много раз, просто не обращали на это внимания, так как моменты такого видения были очень короткими и часто проходили мимо сознания.
Ещё она увидела очень красивые вязаные шляпу, сумочку, жилет и свитер.