«Пошехонская старина» (Салтыков-Щедрин М. Е., 1889) по всей классике
Что касается до усадьбы, в которой я родился и почти безвыездно прожил до десятилетнего возраста (называлась она «Малиновец»), то она, не отличаясь ни красотой, ни удобствами, уже представляла некоторые претензии на то и другое.
Или обращаются к отцу с вопросом: «А скоро ли вы, братец, имение на приданое молодой хозяюшки купите?» Так что даже отец, несмотря на свою вялость, по временам гневался и кричал: «Язвы вы, язвы! как у вас язык не отсохнет!» Что же касается матушки, то она, натурально, возненавидела золовок и впоследствии доказала не без жестокости, что память у нее относительно обид не короткая.
Скажу больше: мы только по имени были детьми наших родителей, и сердца наши оставались вполне равнодушными ко всему, что касалось их взаимных отношений.
Выше я упоминал о формах, в которых обрушивался барский гнев на прогневлявшую господ прислугу, но все сказанное по этому поводу касается исключительно мужского персонала, который подвертывался под руку сравнительно довольно редко.
Что касается до нас, то мы знакомились с природою случайно и урывками — только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время все кругом нас было темно и безмолвно. Ни о какой охоте никто и понятия не имел, даже ружья, кажется, в целом доме не было. Раза два-три в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir [пикник (фр.).] и отправлялась всей семьей в лес по грибы или в соседнюю деревню, где был большой пруд, и происходила ловля карасей.
Наконец карета у крыльца. Тетеньки вылезают из нее и кланяются отцу, касаясь рукой до земли, а отец в это время крестит их; потом они ловят его руку, а он ловит их руки, так что никакого целования из этого взаимного ловления не выходит, а происходит клеванье носами, которое кажется нам, детям, очень смешным. Потом тетеньки целуют всех нас и торопливо суют нам в руки по прянику.
Да, это была кротость; своеобразная, но все-таки кротость. В восклицании ее скорее чувствовалась гадливость, нежели обычное грубиянство. Как будто ее внезапно коснулось что-то новое, и выражение матушки вспугнуло это «новое» и грубо возвратило ее к неприятной действительности. За минуту перед тем отворилась перед ней дверь в залитой светом чертог, она уже устремилась вперед, чтобы проникнуть туда, и вдруг дверь захлопнулась, и она опять очутилась в потемках.
Что касается до нашей семьи, то у отца, кроме рассеянных в дальних губерниях мелких клочков, душ по двадцати, считалось в Малиновце триста душ крестьян, которые и отбывали господскую барщину.
И работой не отягощали, потому что труд Павла был незаурядный и ускользал от контроля, а что касается до Мавруши, то матушка, по крайней мере, на первых порах махнула на нее рукой, словно поняла, что существует на свете горе, растравлять которое совесть зазрит.
Некоторое время он был приставлен в качестве камердинера к старому барину, но отец не мог выносить выражения его лица и самого Конона не иначе звал, как каменным идолом. Что касается до матушки, то она не обижала его и даже в приказаниях была более осторожна, нежели относительно прочей прислуги одного с Кононом сокровенного миросозерцания. Так что можно было подумать, что она как будто его опасается.
Конон был холост, но вопрос о том, как он относился к женскому полу, составлял его личную тайну, которою никто не интересовался, как и вообще всем, что касалось его внутренних побуждений.
Что касается до нравственного смысла помещичьей среды нашей местности в описываемое время, то отношения ее к этому вопросу ближе всего можно назвать страдательными.
Увы! дуновение жизни, очевидно, еще не коснулось этого загадочного существа, и весь вопрос заключался в том, способно ли сердце ее хоть когда-нибудь раскрыться навстречу этому дуновению.
Что касается до остроумия, то в этом отношении Перхунов вполне удовлетворял неприхотливым представлениям, сложившимся в затхлой мурье, в которой он жил.
Перед нами встаёт образ человека, обладающего цельным мировоззрением, убеждениями, соединёнными с очень сильным, волевым характером, крайне замкнутым и скрытным, когда дело касалось государственных дел.
Не ленились молодые руки, Грозные ты возводил леса. Все, чего касался ты, казалось Не таким, как было до тех пор, То, что разрушал ты, — разрушалось, В каждом слове бился приговор. Одинок и часто недоволен, С нетерпеньем торопил судьбу, Знал, что скоро выйдешь весел, волен На свою великую борьбу. <О Маяковском>
Свеча горит, и меркнет, и вновь горит сильней, Но меркнет безвозвратно сиянье юных дней. Гори же, разгорайся, пока ещё ты юн, Сильней, полней касайся сердечных звонких струн, Чтоб было что припомнить на склоне трудных лет, Чтоб старости холодной светил нетленный свет — Мечтаний благородных, порывов молодых, Безумных, но прекрасных, безумных — и святых.
И многие просят и требуют у писателя того, что им нужно, как воздух и хлеб. И писатель должен давать им это, если он писатель, то есть обреченный. Может быть, писатель должен отдать им всю душу свою, и это касается, особенно, русского писателя. Может быть, оттого так рано умирают, гибнут, или, просто, изживают свое именно русские писатели, что нигде не жизненна литература так, как в России, и нигде слово не претворяется в жизнь, не становится хлебом или камнем так, как у нас. Потому-то русским писателям меньше, чем кому-нибудь, позволительно жаловаться на судьбу; худо ли, хорошо ли, их слушают, а чтобы их услышали, наполовину зависит от них самих.
Перед нами встаёт образ человека, обладающего цельным мировоззрением, убеждениями, соединёнными с очень сильным, волевым характером, крайне замкнутым и скрытным, когда дело касалось государственных дел.
Извиваясь и свиваясь, как две стальные пружины, огромные рыбы клубком вращались, почти касаясь дна, вздымая тучи песка и ила.
Римский нобилитет всякий раз развязывал кровавую бойню, уничтожая вожаков народа, если дело касалось земель и богатств знати.