«Пошехонская старина» (Салтыков-Щедрин М. Е., 1889) по всей классике
Матушка исподлобья взглядывала, наклонившись над тарелкой и выжидая, что будет. Постылый в большинстве случаев, чувствуя устремленный на него ее пристальный взгляд и сознавая, что предоставление свободы в выборе куска есть не что иное, как игра в кошку и мышку, самоотверженно брал самый дурной кусок.
Анна Павловна берет лист серо-желтой бумаги и разрезывает его на четвертушки. Бумагу она жалеет и всю корреспонденцию ведет, по возможности, на лоскутках. Избегает она и почтовых расходов, предпочитая отправлять письма с оказией. И тут, как везде, наблюдается самая строгая экономия.
Выше уже было упомянуто, что Анна Павловна, отправляясь в оранжереи для сбора фруктов, почти всегда берет с собой кого-нибудь из любимчиков. Так поступает она и теперь.
Очень возможно, что действительно воровства не существовало, но всякий брал без счета, сколько нужно или сколько хотел. Особенно одолевали дворовые, которые плодились как грибы и все, за исключением одиночек, состояли на месячине. К концу года оставалась в амбарах самая малость, которую почти задаром продавали местным прасолам, так что деньги считались в доме редкостью.
— А все из-за него, из-за постылого! Разорил меня, подлый человек, не берет его смерть, да и вся недолга! — беспрестанно прибавляла тетенька, прерывая свой рассказ.
Обыкновенно перед приездом господ отыскивали в одном из трактиров немудрящего повара или даже приехавшего в побывку трактирного полового и брали в усадьбу на время пребывания барыни.
Книг мы с собой не брали; в контору ходить я не решался; конюшни и каретный сарай запирались на замок, и кучер Алемпий, пользуясь полной свободой, либо благодушествовал в трактире, где его даром поили чаем, либо присутствовал в конторе при судбищах.
Обыкновенно сговаривалось три-четыре воспитанника из москвичей; все вместе брали места в одном и том же дилижансе и всегда приказывали остановиться, не доезжая Всесвятского, на горе, с которой открывался вид на Москву.
Дедушке скучно. Он берет в руку хлопушку, но на дворе уже сумерки, и вести с мухами войну неудобно. Он праздно сидит у окна и наблюдает, как сумерки постепенно сгущаются. Проходит по двору кучер.
— А помнишь, в коронацию? за двадцать копеек сотню отдавали — только бери… Ну, ступай! завтра возьми сотенку… да ты поторгуйся! Эхма! любишь ты зря деньги бросать!
Кроме того, во время учебного семестра, покуда родные еще не съезжались из деревень, дедушка по очереди брал в праздничные дни одного из внуков, но последние охотнее сидели с Настасьей, нежели с ним, так что присутствие их нимало не нарушало его всегдашнего одиночества.
За Григорием Павлычем следовали две сестры: матушка и тетенька Арина Павловна Федуляева, в то время уже вдова, обремененная большим семейством. Последняя ничем не была замечательна, кроме того, что раболепнее других смотрела в глаза отцу, как будто каждую минуту ждала, что вот-вот он отопрет денежный ящик и скажет: «Бери, сколько хочешь!»
Ровно в девять часов в той же гостиной подают завтрак. Нынче завтрак обязателен и представляет подобие обеда, а во время оно завтракать давали почти исключительно при гостях, причем ограничивались тем, что ставили на стол поднос, уставленный закусками и эфемерной едой, вроде сочней, печенки и т. п. Матушка усердно потчует деда и ревниво смотрит, чтоб дети не помногу брали. В то время она накладывает на тарелку целую гору всякой всячины и исчезает с нею из комнаты.
— В мое время в комиссариате взятки брали — вот так брали! — говорит дедушка. — Француз на носу, войско без сапог, а им и горя мало. Принимают всякую гниль.
— В низших местах берут заседатели, исправники, судьи — этим взятки не крупные дают. В средних местах берут председатели палат, губернаторы — к ним уж с малостью не подходи. А в верхних местах берут сенаторы — тем целый куш подавай. Не нами это началось, не нами и кончится. И которые люди полагают, что взятки когда-нибудь прекратятся, те полагают это от легкомыслия.
— Судьба, значит, ей еще не открылась, — отвечает матушка и, опасаясь, чтобы разговор не принял скабрезного характера, спешит перейти к другому предмету. — Ни у кого я такого вкусного чаю не пивала, как у вас, папенька! — обращается она к старику. — У кого вы берете?
— Она у Фильда [Знаменитый в то время композитор-пианист, родом англичанин, поселившийся и состарившийся в Москве. Под конец жизни он давал уроки только у себя на дому и одинаково к ученикам и ученицам выходил в халате.] уроки берет. Дорогонек этот Фильд, по золотенькому за час платим, но за то… Да вы охотник до музыки?
Хотя я уже говорил об этом предмете в начале настоящей хроники, но думаю, что не лишнее будет вкратце повторить сказанное, хотя бы в виде предисловия к предстоящей портретной галерее «рабов». [Материал для этой галереи я беру исключительно в дворовой среде. При этом, конечно, не обещаю, что исчерпаю все разнообразие типов, которыми обиловала малиновецкая дворня, а познакомлю лишь с теми личностями, которые почему-либо прочнее других удержались в моей памяти.]
Неоднократно я пытался спуститься вниз, в Павлову комнату, чтоб посмотреть на Маврушу, но едва подходил к двери, как меня брала оторопь, и я возвращался назад, не выполнив своего намерения.
Через день, а иногда и чаще, она брала с собой девушку-лекарку, садилась на долгушу-трясучку и, несмотря на осеннюю слякоть, тащилась за две версты в Измалково — деревню, в которой жил Федот.
— И больше пройдет — ничего не поделаешь. Приходи, когда деньги будут, — слова не скажу, отдам. Даже сам взаймы дам, коли попросишь. Я, брат, простыня человек; есть у меня деньги — бери; нет — не взыщи. И закона такого нет, чтобы деньги отдавать, когда их нет. Это хоть у кого хочешь спроси. Корнеич! ты законы знаешь — есть такой закон, чтобы деньги платить, когда их нет?
— А то и «такое», что земля не моя, а женина, а она на этот счет строга. Кабы моя земля была, я слова бы не сказал; вот у меня в Чухломе болота тысяча десятин — бери! Даже если б женину землю можно было полегоньку, без купчей, продать — и тут бы я слова не сказал…
Побродивши по лугу с полчаса, он чувствует, что зной начинает давить его. Видит он, что и косцы позамялись, чересчур часто косы оттачивают, но понимает, что сухую траву и коса неспоро берет: станут торопиться, — пожалуй, и покос перепортят. Поэтому он не кричит: «Пошевеливайся!» — а только напоминает: «Чище, ребята! чище косите!» — и подходит к рядам косцов, чтобы лично удостовериться в чистоте работы.
Супруги едут в город и делают первые закупки. Муж берет на себя, что нужно для приема гостей; жена занимается исключительно нарядами. Объезжают городских знакомых, в особенности полковых, и всем напоминают о наступлении зимы. Арсений Потапыч справляется о ценах у настоящих торговцев и убеждается, что хоть он и продешевил на первой продаже, но немного. Наконец вороха всякой всячины укладываются в возок, и супруги, веселые и довольные, возвращаются восвояси. Слава Богу! теперь хоть кого не стыдно принять.
Она брала его за руку и насильно увлекала в залу. Его ставили в пару и заставляли протанцевать кадриль. Но, исполнивши прихоть жены, он незаметно скрывался к себе и уже не выходил вплоть до самой ночи.
К сожалению, пьяная мать оказалась права. Несомненно, что Клавденька у всех на глазах сгорала. Еще когда ей было не больше четырнадцати лет, показались подозрительные припадки кашля, которые с каждым годом усиливались. Наследственность брала свое, и так как помощи ниоткуда ждать было нельзя, то девушка неминуемо должна была погибнуть.
— Я знаю, Марья Маревна, что ты не для себя берешь, а деток побаловать хочешь, — сказал он, — так я после обеда велю полную коробьюшечку ягод набрать, да и отправлю к тебе домой. А те, что взяла, ты опять на блюдо положи.
До Лыкова считают не больше двенадцати верст; но так как лошадей берегут, то этот небольшой переезд берет не менее двух часов. Тем не менее мы приезжаем на место, по крайней мере, за час до всенощной и останавливаемся в избе у мужичка, где происходит процесс переодевания. К Гуслицыным мы поедем уже по окончании службы и останемся там гостить два дня.
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился; а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
Хорошо, выходит этот обер-вор: тоже вздумал учить меня: «Это разбой!» — «Разбой, говорю, не тот делает, кто берет провиант, чтобы кормить своих солдат, а тот кто берет его, чтобы класть в карман!» Хорошо.
— Да как же, матушка барышня. Я уж не знаю, что мне с этими архаровцами и делать. Слов моих они не слушают, драться с ними у меня силушки нет, а они всё тащат, всё тащат: кто что зацепит, то и тащит. Придут будто навестить, чаи им ставь да в лавке колбасы на книжечку бери, а оглянешься — кто-нибудь какую вещь зацепил и тащит. Стану останавливать, мы, говорят, его спрашивали. А его что спрашивать! Он все равно что подаруй бесштанный. Как дитя малое, все у него бери.
Вы не умеете делать того, что я умею, и нанимаете меня: я и назначаю цену десять, двадцать процентов, которые и беру с подрядчика; не хотите вы давать нам этой цены, — не давайте, берите — кого хотите, не инженеров, и пусть они делают вам то, что мы!
Писатель — обреченный; он поставлен в мире для того, чтобы обнажать свою душу перед теми, кто голоден духовно. Народ собирает по капле жизненные соки для того, чтобы произвести из своей среды всякого, даже некрупного писателя. И писатель становится добычей толпы; обнищавшие души молят, просят, требуют, берут у него обратно эти жизненные соки сторицею.