«Пошехонская старина» (Салтыков-Щедрин М. Е., 1889) по всей классике
Бьет восемь, на дворе начинает чувствоваться зной. Дети собрались в столовой, разместились на определенных местах и пьют чай. Перед каждым стоит чашка жидкого чая, предварительно подслащенного и подбеленного снятым молоком, и тоненький ломоть белого хлеба. Разумеется, у любимчиков и чай послаще, и молоко погуще. За столом председательствует гувернантка, Марья Андреевна, и уже спозаранку выискивает, кого бы ей наказать.
Бьет семь часов. Детей оделили лакомством; Василию Порфирычу тоже поставили на чайный стол давешний персик и немножко малины на блюдечке. В столовой кипит самовар; начинается чаепитие тем же порядком, как и утром, с тою разницей, что при этом присутствуют и барин с барыней. Анна Павловна осведомляется, хорошо ли учились дети.
Бьет четыре часа. Дети собрались на балконе, выходящем на красный двор, и вглядываются в даль по направлению к церкви и к длинному-длинному мостовнику, ведущему от церкви вплоть до пригорка, на котором стоит деревенька Ильинка.
Как сейчас я его перед собой вижу. Тучный, приземистый и совершенно лысый старик, он сидит у окна своего небольшого деревянного домика, в одном из переулков, окружающих Арбат. С одной стороны у него столик, на котором лежит вчерашний нумер «Московских ведомостей»; с другой, на подоконнике, лежит круглая табакерка, с березинским табаком, и кожаная хлопушка, которою он бьет мух. У ног его сидит его друг и собеседник, жирный кот Васька, и умывается.
Бьет десять. Старик допивает последнюю чашку и начинает чувствовать, что глаза у него тяжелеют. Пора и на боковую. Завтра у Власия главный престольный праздник, надо к заутрене поспеть.
В зале бьют часы. Матушка прислушивается и насчитывает пять. В то же время за стеной слышится осторожный шорох. Это Василий Порфирыч проснулся и собирается к заутрене.
А посмотри на него, — всякая жилка у него говорит: «Что же, мол, ты не бьешь — бей! зато в будущем веке отольются кошке мышкины слезки!» Ну, посмотришь-посмотришь, увидишь, что дело идет своим чередом, — поневоле и ocтережешься!
Наконец бьет десять; из столовой доносится стук передвигаемых стульев. Это тетеньки прощаются с отцом, собираясь наверх. Вслед за ними снимается с своего шестка и Аннушка.
За это его порядком трепали; а так как, сверх того, он бил много посуды и вообще «озорничал», то от времени до времени призывали старика Сергеича и заставляли сечь сына розгами.
Струнников не торопясь возвращается домой и для возбуждения аппетита заглядывает в встречающиеся по пути хозяйственные постройки. Зайдет на погреб — там девчонки под навесом сидят, горшки со сметаной между коленами держат, чухонское масло мутовками бьют.
Следует еще несколько вопросов и ответов непечатного свойства, и собеседники переходят уже к настоящим «комедиям». Корнеич представляет разнообразные эпизоды из житейской практики соседних помещиков. Как Анна Павловна Затрапезная повару обед заказывает; как Пес (Петр) Васильич крестьянские огороды по ночам грабит; как овсецовская барыня мужа по щекам бьет и т. д. Все это Корнеич проделывает так живо и образно, что Струнников захлебывается от наслаждения.
Держала его дома, не давала вина, а когда ему удавалось урваться на свободу и он возвращался домой пьяный, то в наказание связывала ему руки, а иногда и просто-напросто била.
— Ну, братцы, кажется, наше дело скоро совсем выгорит! Сам сейчас слышал, как мать приказание насчет птицы отдавала, которую на племя оставить, которую бить. А уж если птицу велят бить, значит, конец и делу венец. На все лето полотков хватит — с голоду не помрем.
Иногда с покрова выпадал снег и начинались серьезные морозы. И хотя в большинстве случаев эти признаки зимы оказывались непрочными, но при наступлении их сердца наши били усиленную тревогу. Мы с любопытством следили из окон, как на пруде, под надзором ключницы, дворовые женщины замакивали в воде и замораживали ощипанную птицу, и заранее предвкушали то удовольствие, которое она доставит нам в вареном и жареном виде в праздничные дни.
Наконец бьет час, подают обедать. Все едят наскоро, точно боятся опоздать; только отец, словно нарочно, медлит. Всегда он так. Тут, того гляди, к третьему звону ко всенощной не попадем, а он в каждый кусок вилкой тыкает, каждый глоток разговорцем пересыпает.
— Добивай! — кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало — кнуты, палки, оглоблю — и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.
Мужик бьет ее, бьет с остервенением, бьет, наконец, не понимая, что делает, в опьянении битья сечет больно, бесчисленно: «Хоть ты и не в силах, а вези, умри, да вези!» Клячонка рвется, и вот он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по «кротким глазам».
Унтер-офицеры жестоко били своих подчиненных за ничтожную ошибку в словесности, за потерянную ногу при маршировке, — били в кровь, выбивали зубы, разбивали ударами по уху барабанные перепонки, валили кулаками на землю.
Иногда хозяин побежденного петуха брал его на руки, доказывал, что он может еще драться, и требовал продолжения боя. Так и случилось, что один побежденный выиграл ставку. Петух его, оправившись от удара, свалил с ног противника, забил его под загородку и так рассвирепел, что тот уже лежал и едва шевелил крыльями, а он все продолжал бить его и клевом и шпорами.
Жизнь начинала бить ключом, и если раньше многие армейские генералы видели в самолётах не более чем забавную игрушку, теперь они были вынуждены смириться с неизбежным.
Экзобиолог вернулась, держа в руках сосновую шишку, и, хотя лицо у неё уже горело от мороза, а тело начинала бить дрожь, она всё ещё не могла переключиться.
Другой раз попадется такой, что и смотреть не на что: кривой, горбатый, деньги пропивает, жену и детей бьет до полусмерти. Казалось бы, зачем он ей такой нужен? Бросила бы его, да и все, а вот не бросает. Мой! Хороший ли, плохой ли, но все же не твой, не ее. Мой!
Жизнь начинала бить ключом, и если раньше многие армейские генералы видели в самолётах не более чем забавную игрушку, теперь они были вынуждены смириться с неизбежным.
Все мои страхи снова вернулись, и меня опять стала бить дрожь.
Экзобиолог вернулась, держа в руках сосновую шишку, и, хотя лицо у неё уже горело от мороза, а тело начинала бить дрожь, она всё ещё не могла переключиться.