Неточные совпадения
Правда, что Наполеон III оставил по себе целое чужеядное племя Баттенбергов, в виде Наполеонидов, Орлеанов и проч. Все они бодрствуют и ищут глазами, всегда готовые броситься на добычу. Но история сумеет разобраться в этом наносном хламе и отыщет, где находится действительный центр тяжести
жизни. Если же она и упомянет о хламе, то для того только, чтобы сказать:
было время такой громадной душевной боли, когда всякий авантюрист овладевал человечеством без труда!
И всему этому, и пришедшему извне, и придуманному ради удовлетворения личной мнительности, он обязывается послужить, то
есть отдать всю свою
жизнь.
Ежели мы спустимся ступенью ниже — в уезд, то увидим, что там мелочи
жизни выражаются еще грубее и еще меньше встречают отпора. Уезд исстари
был вместилищем людей одинаковой степени развития и одинакового отсутствия образа мыслей. Теперь, при готовых девизах из губернии, разномыслие исчезло окончательно. Даже жены чиновников не ссорятся, но единомышленно подвывают: «Ах, какой циркуляр!»
Культурный человек сделался проницателен; он понял свою зависимость от
жизни масс и потому приспособляет последнюю так, чтобы будущее
было для него обеспечено.
Вот настоящие, удручающие мелочи
жизни. Сравните их с приключениями Наполеонов, Орлеанов, Баттенбергов и проч. Сопоставьте с европейскими концертами — и ответьте сами: какие из них, по всей справедливости, должны сделаться достоянием истории и какие
будут отметены ею. Что до меня, то я даже ни на минуту не сомневаюсь в ее выборе.
Шли в Сибирь, шли в солдаты, шли в работы на заводы и фабрики; лили слезы, но шли… Разве такая солидарность со злосчастием мыслима, ежели последнее не представляется обыденною мелочью
жизни? И разве не правы
были жестокие сердца, говоря: „Помилуйте! или вы не видите, что эти люди живы? А коли живы — стало
быть, им ничего другого и не нужно“…
Старинные утописты
были вполне правы, утверждая, что для новой
жизни и основания должны
быть даны новые и что только при этом условии человечество освободится от удручающих его зол.
В заключение он думал, что комбинированная им форма общежития может существовать во всякой среде, не только не рискуя
быть подавленною, но и подготовляя своим примером к воспринятию новой
жизни самых закоренелых профанов, — и тоже ошибся в расчетах.
Но, кроме того,
есть и еще соображение: эти посещения напоминают детям, что они — русские, а гувернерам и гувернанткам, их окружающим, свидетельствуют, что и в России возможна своего рода vie de chateau. [
жизнь в замке (франц.)]
Он воровал господские сигары и потчевал ими друзей,
ел с господского стола, ходил в гости в господском платье и вообще получил вкус к барской
жизни.
Наняли для Генечки скромную квартиру (всего две комнаты), чистенько убрали, назначили на первое время небольшое пособие, справили новоселье, и затем молодой Люберцев начал новую
жизнь под личною ответственностью, но с сознанием, что отцовский глаз зорко следит за ним и что, на случай нужды, ему всегда
будет оказана помощь и дан добрый совет.
В одиннадцать часов он выходил на прогулку. Помня завет отца, он охранял свое здоровье от всяких случайностей. Он инстинктивно любил
жизнь, хотя еще не знал ее. Поэтому он
был в высшей степени аккуратен и умерен в гигиеническом смысле и считал часовую утреннюю прогулку одним из главных предохранительных условий в этом отношении. На прогулке он нередко встречался с отцом (он даже искал этих встреч), которому тоже предписаны
были ежедневные прогулки для предупреждения излишнего расположения к дебелости.
Люберцев не держит дома обеда, а обедает или у своих (два раза в неделю), или в скромном отельчике за рубль серебром. Дома ему
было бы приятнее обедать, но он не хочет баловать себя и боится утратить хоть частичку той выдержки, которую поставил целью всей своей
жизни. Два раза в неделю — это, конечно, даже необходимо; в эти дни его нетерпеливо поджидает мать и заказывает его любимые блюда — совестно и огорчить отсутствием. За обедом он сообщает отцу о своих делах.
Генечка последовал и этому совету. Он даже сошелся с Ростокиным, хотя должен
был, так сказать, привыкать к его обществу. Через Ростокина он надеялся проникнуть дальше, устроить такие связи, о каких отец и не мечтал. Однако ж сердце все-таки тревожилось воспоминанием о товарищах, на глазах которых он вступил в
жизнь и из которых значительная часть уже отшатнулась от него. С одним из них он однажды встретился.
—
Жизнь только еще начинается. Потом она
будет продолжаться, а затем и конец.
Некогда
было подумать о том, зачем пришла и куда идет эта безрассветная
жизнь…
Ничем подобным не могли пользоваться Черезовы по самому характеру и обстановке их труда. Оба работали и утром, и вечером вне дома, оба жили в готовых, однажды сложившихся условиях и, стало
быть, не имели ни времени, ни привычки, ни надобности входить в хозяйственные подробности. Это до того въелось в их природу, с самых молодых ногтей, что если бы даже и выпал для них случайный досуг, то они не знали бы, как им распорядиться, и растерялись бы на первом шагу при вступлении в практическую
жизнь.
Сделавшись мужем и женой, они не оставили ни прежних привычек, ни бездомовой
жизни; обедали в определенный час в кухмистерской, продолжали жить в меблированных нумерах, где занимали две комнаты, и, кроме того, обязаны
были иметь карманные деньги на извозчика, на завтрак, на подачки сторожам и нумерной прислуге и на прочую мелочь.
— Где вам справиться, ничего вы в
жизни не видели! — говорят они в один голос, — ни вы, ни Семен Александрыч и идти-то куда — не знаете. Так, попусту,
будете путаться.
Спустя некоторое время нашлась вечерняя работа в том самом правлении, где работал ее муж. По крайней мере, они
были вместе по вечерам. Уходя на службу, она укладывала ребенка, и с помощью кухарки Авдотьи устраивалась так, чтобы он до прихода ее не
был голоден.
Жизнь потекла обычным порядком, вялая, серая, даже серее прежнего, потому что в своей квартире
было голо и царствовала какая-то надрывающая сердце тишина.
Ребенок рос одиноко;
жизнь родителей, тоже одинокая и постылая, тоже шла особняком, почти не касаясь его. Сынок удался — это
был тихий и молчаливый ребенок, весь в отца. Весь он, казалось,
был погружен в какую-то загадочную думу, мало говорил, ни о чем не расспрашивал, даже не передразнивал разносчиков, возглашавших на дворе всякую всячину.
Словом сказать, сетованиям и испугу конца не
было. Даже кухарка Авдотья начала скучать, слыша беспрестанные толки о добыче и трудностях
жизни.
— Надя! Тебе
будет трудно… Не справиться… И сама ты, да еще сын на руках. Ах, зачем, зачем
была дана эта
жизнь? Надя! Ведь мы на каторге
были, и называли это
жизнью, и даже не понимали, из чего мы бьемся, что делаем; ничего мы не понимали!
Для других оно
было светочем
жизни, для него — погребальным факелом.
Наконец,
есть книги. Он
будет читать, найдет в чтении материал для дальнейшего развития. Во всяком случае, он даст, что может, и не его вина, ежели судьба и горькие условия
жизни заградили ему путь к достижению заветных целей, которые он почти с детства для себя наметил. Главное,
быть бодрым и не растрачивать попусту того, чем он уже обладал.
Я не претендую здесь подробно и вполне определительно разобраться в читательской среде, но постараюсь характеризовать хотя некоторые ее категории. Мне кажется, что это
будет не бесполезно для самого читающего люда. До тех пор, пока не выяснится читатель, литература не приобретет решающего влияния на
жизнь. А последнее условие именно и составляет главную задачу ее существования.
Правда, их огорчало, что многое из этих материалов со временем выдохнется и потеряет ценность, но
жизнь каждый день приносит новость за новостью, и запас все-таки
будет достаточный.
Минуты подобного нравственного разложения, минуты, когда в обществе растет запрос на распрю, клевету и предательство, могут
быть названы самыми скорбными в
жизни убежденного писателя.
Девическая
жизнь ангелочка кончилась. В семнадцать лет она уже успела исчерпать все ее содержание и приготовиться
быть доброю женою и доброю матерью.
Сын не особенно радовал; он вел разгульную
жизнь, имел неоднократно «истории»,
был переведен из гвардии в армию и не выказывал ни малейшей привязанности к семье.
Нет,
есть другие, которые живут по-иному. Даже у нее под боком шла
жизнь, положим, своеобразная и грубая, но все-таки
жизнь.
Но насколько в этой истории
было правды — она не знала, и только видела, что в
жизни доктора
было что-то загадочное.
— Нет, и ваша
жизнь переполнена крохами, только вы иначе их называете. Что вы теперь делаете? что предстоит вам в будущем? Наверно, вы мечтаете о деятельности, о возможности
быть полезною; но разберите сущность ваших мечтаний, и вы найдете, что там ничего, кроме крох, нет.
Всю ночь она волновалась. Что-то новое, хотя и неясное, проснулось в ней. Разговор с доктором
был загадочный, сожаления отца заключали в себе еще менее ясности, а между тем они точно разбудили ее от сна. В самом деле, что такое
жизнь? что значат эти «крохи», о которых говорил доктор?
С первого же раза повел с Ольгой оживленный разговор, сообщил несколько пикантных подробностей из петербургской
жизни, коснулся «вопросов», и, разумеется, по преимуществу тех, которым
была посвящена деятельность тетки — Надежды Федоровны.
Каким образом эта
жизнь так сложилась, что кругом ничего, кроме мрака, нет? неужели у судьбы
есть жребии, которые она раздает по произволу, с завязанными глазами?
"Простите меня, милая Ольга Васильевна, — писал Семигоров, — я не соразмерил силы охватившего меня чувства с теми последствиями, которые оно должно повлечь за собою. Обдумав происшедшее вчера, я пришел к убеждению, что у меня чересчур холодная и черствая натура для тихих радостей семейной
жизни. В ту минуту, когда вы получите это письмо, я уже
буду на дороге в Петербург. Простите меня. Надеюсь, что вы и сами не пожалеете обо мне. Не правда ли? Скажите: да, не пожалею. Это меня облегчит".
Она не проронила ни слова жалобы, но побелела как полотно. Затем положила письмо в конверт и спрятала его в шкатулку, где лежали вещи, почему-либо напоминавшие ей сравнительно хорошие минуты
жизни. В числе этих минут та, о которой говорилось в этом письме, все-таки
была лучшая.
Жизнь становилась все унылее и унылее. Наступила осень, вечера потемнели, полились дожди, парк с каждым днем все более и более обнажался; потом пошел снег, настала зима. Прошлый год обещал повториться в мельчайших подробностях, за исключением той единственной светлой минуты, которая
напоила ее сердце радостью…
В продолжение целой зимы она прожила в чаду беспрерывной сутолоки, не имея возможности придти в себя, дать себе отчет в своем положении. О будущем она, конечно, не думала: ее будущее составляли те ежемесячные пятнадцать рублей, которые не давали ей погибнуть с голода. Но что такое с нею делается? Предвидела ли она, даже в самые скорбные минуты своего тусклого существования, что ей придется влачить
жизнь, которую нельзя
было сравнить ни с чем иным, кроме хронического остолбенения?
После этого он зачастил в школу. Просиживал в продолжение целых уроков и не спускал с учительницы глаз. При прощании так крепко сжимал ее руку, что сердце ее беспокойно билось и кровь невольно закипала. Вообще он действовал не вкрадчивостью речей, не раскрытием новых горизонтов, а силою своей красоты и молодости. Оба
были молоды, в обоих слышалось трепетание
жизни. Он посетил ее даже в ее каморке и похвалил, что она сумела устроиться в таком жалком помещении. Однажды он ей сказал...
Лидочке
было двенадцать лет, когда в ее
жизни совершился решительный поворот.
Она говорила это без всякой тени досады, просто и откровенно, совершенно уверенная, что праздничная сторона
жизни никогда не
будет ее уделом.
Торжество той или другой идеи производит известные изменения в политических сферах и в то же время представляет собой торжество журналистики соответствующего оттенка. Журналистика не стоит в стороне от
жизни страны, считая подписчиков и рассчитывая лишь на то, чтобы журнальные воротилы
были сыты, а принимает действительное участие в
жизни. Стоит вспомнить июльскую монархию и ее представителя, Луи-Филиппа, чтобы убедиться в этом.
— А что, господа! — обращается он к гостям, — ведь это лучшенькое из всего, что мы испытали в
жизни, и я всегда с благодарностью вспоминаю об этом времени. Что такое я теперь? — "Я знаю, что я ничего не знаю", — вот все, что я могу сказать о себе. Все мне прискучило, все мной испытано — и на дне всего оказалось — ничто! Nichts! А в то золотое время земля под ногами горела, кровь кипела в жилах… Придешь в Московский трактир:"Гаврило! селянки!" — Ах, что это за селянка
была! Маня, помнишь?
Собственно говоря,
жизнь так надоела, что всего естественнее
было бы съесть колбасу и умереть.
Ведь что же нибудь заставило подумать об участии земства в делах местного управления?
была же, вероятно, какая-нибудь прореха в старых порядках, если потребовалось вызвать земство к
жизни?
Страсть к кочевой
жизни пришла к нему очень рано. Уже в детстве он переменил чуть не три гимназии, покуда наконец попал в кадетский корпус, но и там кончил неважно и
был выпущен, по слабости здоровья, для определения к штатским делам.
Он шел, не поднимая головы, покуда не добрался до конца города. Перед ним расстилалось неоглядное поле, а у дороги, близ самой городской межи, притаилась небольшая рощица. Деревья уныло качали разбухшими от дождя ветками; земля
была усеяна намокшим желтым листом; из середки рощи слышалось слабое гуденье. Гришка вошел в рощу, лег на мокрую землю и, может
быть, в первый раз в
жизни серьезно задумался.
"Всю
жизнь провел в битье, и теперь срам настал, — думалось ему, — куда деваться? Остаться здесь невозможно — не выдержишь! С утра до вечера эта паскуда
будет перед глазами мыкаться. А ежели ей волю дать — глаз никуда показать нельзя
будет. Без работы, без хлеба насидишься, а она все-таки на шее висеть
будет. Колотить ежели, так жаловаться станет, заступку найдет. Да и обтерпится, пожалуй, так что самому надоест… Ах, мочи нет, тяжко!"