Неточные совпадения
Вспомнили только что выехавшего из города старого градоначальника и находили, что хотя он тоже был красавчик и умница,
но что, за всем тем, новому правителю уже по тому
одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов, как говорится, во все лопатки (время было такое, что нельзя было терять ни
одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же, на самой границе, пересек уйму ямщиков.
Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись, что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
На улице царили голодные псы,
но и те не лаяли, а в величайшем порядке предавались изнеженности и распущенности нравов; густой мрак окутывал улицы и дома; и только в
одной из комнат градоначальнической квартиры мерцал далеко за полночь зловещий свет.
Начались подвохи и подсылы с целью выведать тайну,
но Байбаков оставался нем как рыба и на все увещания ограничивался тем, что трясся всем телом. Пробовали споить его,
но он, не отказываясь от водки, только потел, а секрета не выдавал. Находившиеся у него в ученье мальчики могли сообщить
одно: что действительно приходил однажды ночью полицейский солдат, взял хозяина, который через час возвратился с узелком, заперся в мастерской и с тех пор затосковал.
Легко было немке справиться с беспутною Клемантинкою,
но несравненно труднее было обезоружить польскую интригу, тем более что она действовала невидимыми подземными путями. После разгрома Клемантинкинова паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский грустно возвращались по домам и громко сетовали на неспособность русского народа, который даже для подобного случая ни
одной талантливой личности не сумел из себя выработать, как внимание их было развлечено
одним, по-видимому, ничтожным происшествием.
Они тем легче могли успеть в своем намерении, что в это время своеволие глуповцев дошло до размеров неслыханных. Мало того что они в
один день сбросили с раската и утопили в реке целые десятки излюбленных граждан,
но на заставе самовольно остановили ехавшего из губернии, по казенной подорожной, чиновника.
Но торжество «вольной немки» приходило к концу само собою. Ночью, едва успела она сомкнуть глаза, как услышала на улице подозрительный шум и сразу поняла, что все для нее кончено. В
одной рубашке, босая, бросилась она к окну, чтобы, по крайней мере, избежать позора и не быть посаженной, подобно Клемантинке, в клетку,
но было уже поздно.
Но к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями с быстротою неимоверною. В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а в стрелецкой слободе такую же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали свои права на том, что и они не раз бывали у градоначальников «для лакомства». Таким образом, приходилось отражать уже не
одну, а разом трех претендентш.
Среди этой общей тревоги об шельме Анельке совсем позабыли. Видя, что дело ее не выгорело, она под шумок снова переехала в свой заезжий дом, как будто за ней никаких пакостей и не водилось, а паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский завели кондитерскую и стали торговать в ней печатными пряниками. Оставалась
одна Толстопятая Дунька,
но с нею совладать было решительно невозможно.
С полною достоверностью отвечать на этот вопрос, разумеется, нельзя,
но если позволительно допустить в столь важном предмете догадки, то можно предположить
одно из двух: или что в Двоекурове, при немалом его росте (около трех аршин), предполагался какой-то особенный талант (например, нравиться женщинам), которого он не оправдал, или что на него было возложено поручение, которого он, сробев, не выполнил.
Как бы то ни было,
но деятельность Двоекурова в Глупове была, несомненно, плодотворна.
Одно то, что он ввел медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа, доказывает, что он был по прямой линии родоначальником тех смелых новаторов, которые спустя три четверти столетия вели войны во имя картофеля.
Но самое важное дело его градоначальствования — это, бесспорно, записка о необходимости учреждения в Глупове академии.
Людишки словно осунулись и ходили с понурыми головами;
одни горшечники радовались вёдру,
но и те раскаялись, как скоро убедились, что горшков много, а варева нет.
Но бумага не приходила, а бригадир плел да плел свою сеть и доплел до того, что помаленьку опутал ею весь город. Нет ничего опаснее, как корни и нити, когда примутся за них вплотную. С помощью двух инвалидов бригадир перепутал и перетаскал на съезжую почти весь город, так что не было дома, который не считал бы
одного или двух злоумышленников.
Сначала он распоряжался довольно деятельно и даже пустил в дерущихся порядочную струю воды;
но когда увидел Домашку, действовавшую в
одной рубахе впереди всех с вилами в руках, то"злопыхательное"сердце его до такой степени воспламенилось, что он мгновенно забыл и о силе данной им присяги, и о цели своего прибытия.
На небе было всего
одно облачко,
но ветер крепчал и еще более усиливал общие предчувствия.
Но когда он убедился, что злодеяние уже совершилось, то чувства его внезапно стихают, и
одна только жажда водворяется в сердце его — это жажда безмолвия.
Стали ходить взад и вперед по выгону,
но ничего достопримечательного не нашли, кроме
одной навозной кучи.
Но ошибка была столь очевидна, что даже он понял ее. Послали
одного из стариков в Глупов за квасом, думая ожиданием сократить время;
но старик оборотил духом и принес на голове целый жбан, не пролив ни капли. Сначала пили квас, потом чай, потом водку. Наконец, чуть смерклось, зажгли плошку и осветили навозную кучу. Плошка коптела, мигала и распространяла смрад.
В полдень поставили столы и стали обедать;
но бригадир был так неосторожен, что еще перед закуской пропустил три чарки очищенной. Глаза его вдруг сделались неподвижными и стали смотреть в
одно место. Затем, съевши первую перемену (были щи с солониной), он опять выпил два стакана и начал говорить, что ему нужно бежать.
Действовал он всегда большими массами, то есть и усмирял и расточал без остатка;
но в то же время понимал, что
одного этого средства недостаточно.
Но летописец, очевидно, и в свою очередь, забывает, что в том-то, собственно, и заключается замысловатость человеческих действий, чтобы сегодня
одно здание на"песце"строить, а завтра, когда оно рухнет, зачинать новое здание на том же"песце"воздвигать.
Предстояло атаковать на пути гору Свистуху; скомандовали: в атаку! передние ряды отважно бросились вперед,
но оловянные солдатики за ними не последовали. И так как на лицах их,"ради поспешения", черты были нанесены лишь в виде абриса [Абрис (нем.) — контур, очертание.] и притом в большом беспорядке, то издали казалось, что солдатики иронически улыбаются. А от иронии до крамолы —
один шаг.
По местам валялись человеческие кости и возвышались груды кирпича; все это свидетельствовало, что в свое время здесь существовала довольно сильная и своеобразная цивилизация (впоследствии оказалось, что цивилизацию эту, приняв в нетрезвом виде за бунт, уничтожил бывший градоначальник Урус-Кугуш-Кильдибаев),
но с той поры прошло много лет, и ни
один градоначальник не позаботился о восстановлении ее.
Стонала вся слобода. Это был неясный,
но сплошной гул, в котором нельзя было различить ни
одного отдельного звука,
но который всей своей массой представлял едва сдерживаемую боль сердца.
Слобода смолкла,
но никто не выходил."Чаяли стрельцы, — говорит летописец, — что новое сие изобретение (то есть усмирение посредством ломки домов), подобно всем прочим,
одно мечтание представляет,
но недолго пришлось им в сей сладкой надежде себя утешать".
Наконец он не выдержал. В
одну темную ночь, когда не только будочники,
но и собаки спали, он вышел, крадучись, на улицу и во множестве разбросал листочки, на которых был написан первый, сочиненный им для Глупова, закон. И хотя он понимал, что этот путь распубликования законов весьма предосудителен,
но долго сдерживаемая страсть к законодательству так громко вопияла об удовлетворении, что перед голосом ее умолкли даже доводы благоразумия.
Каким образом об этих сношениях было узнано — это известно
одному богу;
но кажется, что сам Наполеон разболтал о том князю Куракину во время
одного из своих petits levе́s. [Интимных утренних приемов (франц.).] И вот в
одно прекрасное утро Глупов был изумлен, узнав, что им управляет не градоначальник, а изменник, и что из губернии едет особенная комиссия ревизовать его измену.
— Я человек простой-с, — говорил он
одним, — и не для того сюда приехал, чтоб издавать законы-с. Моя обязанность наблюсти, чтобы законы были в целости и не валялись по столам-с. Конечно, и у меня есть план кампании,
но этот план таков: отдохнуть-с!
— Я не либерал и либералом никогда не бывал-с. Действую всегда прямо и потому даже от законов держусь в отдалении. В затруднительных случаях приказываю поискать,
но требую
одного: чтоб закон был старый. Новых законов не люблю-с. Многое в них пропускается, а о прочем и совсем не упоминается. Так я всегда говорил, так отозвался и теперь, когда отправлялся сюда. От новых, говорю, законов увольте, прочее же надеюсь исполнить в точности!
— Про себя могу сказать
одно: в сражениях не бывал-с,
но в парадах закален даже сверх пропорции. Новых идей не понимаю. Не понимаю даже того, зачем их следует понимать-с.
А поелику навоз производить стало всякому вольно, то и хлеба уродилось столько, что, кроме продажи, осталось даже на собственное употребление:"Не то что в других городах, — с горечью говорит летописец, — где железные дороги [О железных дорогах тогда и помину не было;
но это
один из тех безвредных анахронизмов, каких очень много встречается в «Летописи».
Конечно, тавтология эта держится на нитке, на
одной только нитке,
но как оборвать эту нитку? — в этом-то весь и вопрос.
Последствием такого благополучия было то, что в течение целого года в Глупове состоялся всего
один заговор,
но и то не со стороны обывателей против квартальных (как это обыкновенно бывает), а, напротив того, со стороны квартальных против обывателей (чего никогда не бывает).
Одним словом, он основательно изучил мифологию и хотя любил прикидываться благочестивым,
но, в сущности, был злейший идолопоклонник.
Остановившись в градоначальническом доме и осведомившись от письмоводителя, что недоимок нет, что торговля процветает, а земледелие с каждым годом совершенствуется, он задумался на минуту, потом помялся на
одном месте, как бы затрудняясь выразить заветную мысль,
но наконец каким-то неуверенным голосом спросил...
Тут только понял Грустилов, в чем дело,
но так как душа его закоснела в идолопоклонстве, то слово истины, конечно, не могло сразу проникнуть в нее. Он даже заподозрил в первую минуту, что под маской скрывается юродивая Аксиньюшка, та самая, которая, еще при Фердыщенке, предсказала большой глуповский пожар и которая во время отпадения глуповцев в идолопоклонстве
одна осталась верною истинному богу.
Однако ж она согласилась, и они удалились в
один из тех очаровательных приютов, которые со времен Микаладзе устраивались для градоначальников во всех мало-мальски порядочных домах города Глупова. Что происходило между ними — это для всех осталось тайною;
но он вышел из приюта расстроенный и с заплаканными глазами. Внутреннее слово подействовало так сильно, что он даже не удостоил танцующих взглядом и прямо отправился домой.
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его рисовало греховную бездну, на дне которой метались черти. Были тут и кокотки, и кокодессы, и даже тетерева — и всё огненные.
Один из чертей вылез из бездны и поднес ему любимое его кушанье,
но едва он прикоснулся к нему устами, как по комнате распространился смрад.
Но что всего более ужасало его — так это горькая уверенность, что не
один он погряз,
но в лице его погряз и весь Глупов.
Верные ликовали, а причетники, в течение многих лет питавшиеся
одними негодными злаками, закололи барана и мало того что съели его всего, не пощадив даже копыт,
но долгое время скребли ножом стол, на котором лежало мясо, и с жадностью ели стружки, как бы опасаясь утратить хотя
один атом питательного вещества.
В
одном письме она видит его"ходящим по облаку"и утверждает, что не только она,
но и Пфейфер это видел; в другом усматривает его в геенне огненной, в сообществе с чертями всевозможных наименований.
Все дома окрашены светло-серою краской, и хотя в натуре
одна сторона улицы всегда обращена на север или восток, а другая на юг или запад,
но даже и это упущено было из вида, а предполагалось, что и солнце и луна все стороны освещают одинаково и в
одно и то же время дня и ночи.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой бред,
но есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали лицом к лицу два бреда:
один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
Через полтора или два месяца не оставалось уже камня на камне.
Но по мере того как работа опустошения приближалась к набережной реки, чело Угрюм-Бурчеева омрачалось. Рухнул последний, ближайший к реке дом; в последний раз звякнул удар топора, а река не унималась. По-прежнему она текла, дышала, журчала и извивалась; по-прежнему
один берег ее был крут, а другой представлял луговую низину, на далекое пространство заливаемую в весеннее время водой. Бред продолжался.
Много было наезжих людей, которые разоряли Глупов:
одни — ради шутки, другие — в минуту грусти, запальчивости или увлечения;
но Угрюм-Бурчеев был первый, который задумал разорить город серьезно.
Появлялись новые партии рабочих, которые, как цвет папоротника, где-то таинственно нарастали, чтобы немедленно же исчезнуть в пучине водоворота. Наконец привели и предводителя, который
один в целом городе считал себя свободным от работ, и стали толкать его в реку. Однако предводитель пошел не сразу,
но протестовал и сослался на какие-то права.
Скорым шагом удалялся он прочь от города, а за ним, понурив головы и едва поспевая, следовали обыватели. Наконец к вечеру он пришел. Перед глазами его расстилалась совершенно ровная низина, на поверхности которой не замечалось ни
одного бугорка, ни
одной впадины. Куда ни обрати взоры — везде гладь, везде ровная скатерть, по которой можно шагать до бесконечности. Это был тоже бред,
но бред точь-в-точь совпадавший с тем бредом, который гнездился в его голове…
Рассказывают следующее.
Один озабоченный градоначальник, вошед в кофейную, спросил себе рюмку водки и, получив желаемое вместе с медною монетою в сдачу, монету проглотил, а водку вылил себе в карман. Вполне сему верю, ибо при градоначальнической озабоченности подобные пагубные смешения весьма возможны.
Но при этом не могу не сказать: вот как градоначальники должны быть осторожны в рассмотрении своих собственных действий!
Но если и затем толпа будет продолжать упорствовать, то надлежит: набежав с размаху, вырвать из оной
одного или двух человек, под наименованием зачинщиков, и, отступя от бунтовщиков на некоторое расстояние, немедля распорядиться.
Я знал
одного градоначальника, который хотя и отлично знал законы,
но успеха не имел, потому что от туков, во множестве скопленных в его внутренностях, задыхался.
Изобразив изложенное выше, я чувствую, что исполнил свой долг добросовестно. Элементы градоначальнического естества столь многочисленны, что, конечно,
одному человеку обнять их невозможно. Поэтому и я не хвалюсь, что все обнял и изъяснил.
Но пускай
одни трактуют о градоначальнической строгости, другие — о градоначальническом единомыслии, третьи — о градоначальническом везде-первоприсутствии; я же, рассказав, что знаю о градоначальнической благовидности, утешаю себя тем...