Неточные совпадения
Издатель
не счел, однако ж,
себя вправе утаить эти подробности; напротив того, он думает, что возможность подобных фактов в прошедшем еще с большею ясностью укажет читателю на ту бездну, которая отделяет нас от него.
— Прим. издателя.] и только у
себя мы таковых
не обрящем?
Но, предпринимая столь важную материю, я, по крайней мере,
не раз вопрошал
себя: по силам ли будет мне сие бремя?
Сие трогательное соответствие само по
себе уже столь дивно, что
не малое причиняет летописцу беспокойство.
Ни вероисповедания, ни образа правления эти племена
не имели, заменяя все сие тем, что постоянно враждовали между
собою.
Но ничего
не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили, сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно друг у друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова головами тяпаться, но и тут ничего
не доспели. Тогда надумали искать
себе князя.
Воротились добры молодцы домой, но сначала решили опять попробовать устроиться сами
собою. Петуха на канате кормили, чтоб
не убежал, божку съели… Однако толку все
не было. Думали-думали и пошли искать глупого князя.
— Я уж на что глуп, — сказал он, — а вы еще глупее меня! Разве щука сидит на яйцах? или можно разве вольную реку толокном месить? Нет,
не головотяпами следует вам называться, а глуповцами!
Не хочу я володеть вами, а ищите вы
себе такого князя, какого нет в свете глупее, — и тот будет володеть вами!
— Это, брат,
не то, что с «кособрюхими» лбами тяпаться! нет, тут, брат, ответ подай: каков таков человек? какого чину и звания? — гуторят они меж
собой.
— Ладно. Володеть вами я желаю, — сказал князь, — а чтоб идти к вам жить —
не пойду! Потому вы живете звериным обычаем: с беспробного золота пенки снимаете, снох портите! А вот посылаю к вам заместо
себя самого этого новотора-вора: пущай он вами дома правит, а я отсель и им и вами помыкать буду!
— А как
не умели вы жить на своей воле и сами, глупые, пожелали
себе кабалы, то называться вам впредь
не головотяпами, а глуповцами.
Одоевец пошел против бунтовщиков и тоже начал неослабно палить, но, должно быть, палил зря, потому что бунтовщики
не только
не смирялись, но увлекли за
собой чернонёбых и губошлепов.
1) Клементий, Амадей Мануйлович. Вывезен из Италии Бироном, герцогом Курляндским, за искусную стряпню макарон; потом, будучи внезапно произведен в надлежащий чин, прислан градоначальником. Прибыв в Глупов,
не только
не оставил занятия макаронами, но даже многих усильно к тому принуждал, чем
себя и воспрославил. За измену бит в 1734 году кнутом и, по вырвании ноздрей, сослан в Березов.
2) Ферапонтов, Фотий Петрович, бригадир. Бывый брадобрей оного же герцога Курляндского. Многократно делал походы против недоимщиков и столь был охоч до зрелищ, что никому без
себя сечь
не доверял. В 1738 году, быв в лесу, растерзан собаками.
19) Грустилов, Эраст Андреевич, статский советник. Друг Карамзина. Отличался нежностью и чувствительностью сердца, любил пить чай в городской роще и
не мог без слез видеть, как токуют тетерева. Оставил после
себя несколько сочинений идиллического содержания и умер от меланхолии в 1825 году. Дань с откупа возвысил до пяти тысяч рублей в год.
Он сшил
себе новую пару платья и хвастался, что на днях откроет в Глупове такой магазин, что самому Винтергальтеру [Новый пример прозорливости: Винтергальтера в 1762 году
не было.
Но перенесемся мыслью за сто лет тому назад, поставим
себя на место достославных наших предков, и мы легко поймем тот ужас, который долженствовал обуять их при виде этих вращающихся глаз и этого раскрытого рта, из которого ничего
не выходило, кроме шипения и какого-то бессмысленного звука, непохожего даже на бой часов.
Но в том-то именно и заключалась доброкачественность наших предков, что как ни потрясло их описанное выше зрелище, они
не увлеклись ни модными в то время революционными идеями, ни соблазнами, представляемыми анархией, но остались верными начальстволюбию и только слегка позволили
себе пособолезновать и попенять на своего более чем странного градоначальника.
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали
себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого на плечах вместо головы была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает
не кара, а похвала.
Тогда он
не обратил на этот факт надлежащего внимания и даже счел его игрою воображения, но теперь ясно, что градоначальник, в видах собственного облегчения, по временам снимал с
себя голову и вместо нее надевал ермолку, точно так, как соборный протоиерей, находясь в домашнем кругу, снимает с
себя камилавку [Камилавка (греч.) — особой формы головной убор, который носят старшие по чину священники.] и надевает колпак.
Легко было немке справиться с беспутною Клемантинкою, но несравненно труднее было обезоружить польскую интригу, тем более что она действовала невидимыми подземными путями. После разгрома Клемантинкинова паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский грустно возвращались по домам и громко сетовали на неспособность русского народа, который даже для подобного случая ни одной талантливой личности
не сумел из
себя выработать, как внимание их было развлечено одним, по-видимому, ничтожным происшествием.
Но торжество «вольной немки» приходило к концу само
собою. Ночью, едва успела она сомкнуть глаза, как услышала на улице подозрительный шум и сразу поняла, что все для нее кончено. В одной рубашке, босая, бросилась она к окну, чтобы, по крайней мере, избежать позора и
не быть посаженной, подобно Клемантинке, в клетку, но было уже поздно.
«Точию же, братие, сами
себя прилежно испытуйте, — писали тамошние посадские люди, — да в сердцах ваших гнездо крамольное
не свиваемо будет, а будете здравы и пред лицом начальственным
не злокозненны, но добротщательны, достохвальны и прелюбезны».
Пытались было зажечь клоповный завод, но в действиях осаждающих было мало единомыслия, так как никто
не хотел взять на
себя обязанность руководить ими, — и попытка
не удалась.
Был, после начала возмущения, день седьмый. Глуповцы торжествовали. Но несмотря на то что внутренние враги были побеждены и польская интрига посрамлена, атаманам-молодцам было как-то
не по
себе, так как о новом градоначальнике все еще
не было ни слуху ни духу. Они слонялись по городу, словно отравленные мухи, и
не смели ни за какое дело приняться, потому что
не знали, как-то понравятся ихние недавние затеи новому начальнику.
Издатель позволяет
себе думать, что изложенные в этом документе мысли
не только свидетельствуют, что в то отдаленное время уже встречались люди, обладавшие правильным взглядом на вещи, но могут даже и теперь служить руководством при осуществлении подобного рода предприятий.
Конечно, современные нам академии имеют несколько иной характер, нежели тот, который предполагал им дать Двоекуров, но так как сила
не в названии, а в той сущности, которую преследует проект и которая есть
не что иное, как «рассмотрение наук», то очевидно, что, покуда царствует потребность в «рассмотрении», до тех пор и проект Двоекурова удержит за
собой все значение воспитательного документа.
По-видимому, эта женщина представляла
собой тип той сладкой русской красавицы, при взгляде на которую человек
не загорается страстью, но чувствует, что все его существо потихоньку тает.
Однако Аленка и на этот раз
не унялась, или, как выражается летописец, «от бригадировых шелепов [Ше́леп — плеть, палка.] пользы для
себя не вкусила». Напротив того, она как будто пуще остервенилась, что и доказала через неделю, когда бригадир опять пришел в кабак и опять поманил Аленку.
Однако упорство старика заставило Аленку призадуматься. Воротившись после этого разговора домой, она некоторое время ни за какое дело взяться
не могла, словно места
себе не находила; потом подвалилась к Митьке и горько-горько заплакала.
Узнал бригадир, что Митька затеял бунтовство, и вдвое против прежнего огорчился. Бунтовщика заковали и увели на съезжую. Как полоумная, бросилась Аленка на бригадирский двор, но путного ничего выговорить
не могла, а только рвала на
себе сарафан и безобразно кричала...
«Бежали-бежали, — говорит летописец, — многие, ни до чего
не добежав, венец приняли; [Венец принять — умереть мученической смертью.] многих изловили и заключили в узы; сии почитали
себя благополучными».
Но глуповцам приходилось
не до бунтовства; собрались они, начали тихим манером сговариваться, как бы им «о
себе промыслить», но никаких новых выдумок измыслить
не могли, кроме того, что опять выбрали ходока.
Бригадир роскошествовал, но глуповцы
не только
не устрашались, но, смеясь, говорили промеж
себя:"Каку таку новую игру старый пес затеял?"
Стрельцы из молодых гонялись за нею без памяти, однако ж
не враждовали из-за нее промеж
собой, а все вообще называли «сахарницей» и «проезжим шляхом».
"Глупые были пушкари, — поясняет летописец, — того
не могли понять, что, посмеиваясь над стрельцами, сами над
собой посмеиваются".
Убытки редко кем высчитывались, всякий старался прежде всего определить
себе не то, что он потерял, а то, что у него есть.
И началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое. Все чувствовали, что тяжесть спала с сердец и что отныне ничего другого
не остается, как благоденствовать. С бригадиром во главе двинулись граждане навстречу пожару, в несколько часов сломали целую улицу домов и окопали пожарище со стороны города глубокою канавой. На другой день пожар уничтожился сам
собою вследствие недостатка питания.
Это намерение было очень странное, ибо в заведовании Фердыщенка находился только городской выгон, который
не заключал в
себе никаких сокровищ ни на поверхности земли, ни в недрах оной.
"Все благоразумные люди задавали
себе этот вопрос, но удовлетворительно разрешить
не могли.
Но бригадир был непоколебим. Он вообразил
себе, что травы сделаются зеленее и цветы расцветут ярче, как только он выедет на выгон."Утучнятся поля, прольются многоводные реки, поплывут суда, процветет скотоводство, объявятся пути сообщения", — бормотал он про
себя и лелеял свой план пуще зеницы ока."Прост он был, — поясняет летописец, — так прост, что даже после стольких бедствий простоты своей
не оставил".
Переглянулись между
собою старики, видят, что бригадир как будто и к слову, а как будто и
не к слову свою речь говорит, помялись на месте и вынули еще по полтиннику.
Таким образом составилась довольно объемистая тетрадь, заключавшая в
себе три тысячи шестьсот пятьдесят две строчки (два года было високосных), на которую он
не без гордости указывал посетителям, прибавляя притом...
В течение всего его градоначальничества глуповцы
не только
не садились за стол без горчицы, но даже развели у
себя довольно обширные горчичные плантации для удовлетворения требованиям внешней торговли."И процвела оная весь, яко крин сельный, [Крин се́льный (церковно-славянск.) — полевой цветок.] посылая сей горький продукт в отдаленнейшие места державы Российской и получая взамен оного драгоценные металлы и меха".
"Было чего испугаться глуповцам, — говорит по этому случаю летописец, — стоит перед ними человек роста невеликого, из
себя не дородный, слов
не говорит, а только криком кричит".
Но он
не без основания думал, что натуральный исход всякой коллизии [Колли́зия — столкновение противоположных сил.] есть все-таки сечение, и это сознание подкрепляло его. В ожидании этого исхода он занимался делами и писал втихомолку устав «о нестеснении градоначальников законами». Первый и единственный параграф этого устава гласил так: «Ежели чувствуешь, что закон полагает тебе препятствие, то, сняв оный со стола, положи под
себя. И тогда все сие, сделавшись невидимым, много тебя в действии облегчит».
— Ужли, братцы, всамделе такая игра есть? — говорили они промеж
себя, но так тихо, что даже Бородавкин, зорко следивший за направлением умов, и тот ничего
не расслышал.
Но словам этим
не поверили и решили: сечь аманатов до тех пор, пока
не укажут, где слобода. Но странное дело! Чем больше секли, тем слабее становилась уверенность отыскать желанную слободу! Это было до того неожиданно, что Бородавкин растерзал на
себе мундир и, подняв правую руку к небесам, погрозил пальцем и сказал...
Слобода смолкла, но никто
не выходил."Чаяли стрельцы, — говорит летописец, — что новое сие изобретение (то есть усмирение посредством ломки домов), подобно всем прочим, одно мечтание представляет, но недолго пришлось им в сей сладкой надежде
себя утешать".
Почему он молчал? потому ли, что считал непонимание глуповцев
не более как уловкой, скрывавшей за
собой упорное противодействие, или потому, что хотел сделать обывателям сюрприз, — достоверно определить нельзя.