Неточные совпадения
У всякого мужчины (ежели он, впрочем, не бонапартист и не отставной русский сановник, мечтающий, в виду Юнгфрау 1(Комментарии к таким сноскам смотри в Примечаниях I), о коловратностях мира подачек) есть родина, и в этой родине есть какой-нибудь кровный интерес, в соприкосновении
с которым он чувствует себя семьянином, гражданином,
человеком.
Мало того, эта боль становится признаком неблаговоспитанности
с вашей стороны, потому что неприлично вздыхать и роптать среди
людей, которым, в качестве восстановляющего средства, прописано непременное душевное спокойствие.
И пусть засвидетельствует этот голос, что, покуда
человек не развяжется
с представлением о саранче и других расхитителях народного достояния, до тех пор никакие Kraenchen и Kesselbrunnen 5 «аридовых веков» ему не дадут.
Но если бы и действительно глотание Kraenchen, в соединении
с ослиным молоком, способно было дать бессмертие, то и такая перспектива едва ли бы соблазнила меня. Во-первых, мне кажется, что бессмертие, посвященное непрерывному наблюдению, дабы в организме не переставаючи совершался обмен веществ, было бы отчасти дурацкое; а во-вторых, я настолько совестлив, что не могу воздержаться, чтоб не спросить себя: ежели все мы, культурные
люди, сделаемся бессмертными, то при чем же останутся попы и гробовщики?
В заключение настоящего введения, еще одно слово. Выражение «бонапартисты»,
с которым читателю не раз придется встретиться в предлежащих эскизах, отнюдь не следует понимать буквально. Под «бонапартистом» я разумею вообще всякого, кто смешивает выражение «отечество»
с выражением «ваше превосходительство» и даже отдает предпочтение последнему перед первым. Таких
людей во всех странах множество, а у нас до того довольно, что хоть лопатами огребай.
И точно, как ни безнадежно заключение Ивана Павлыча, но нельзя не согласиться, что ездить на теплые воды все-таки удобнее, нежели пропадать пропадом в Петергофском уезде 15. Есть
люди, у которых так и в гербах значится: пропадайте вы пропадом — пускай они и пропадают. А нам
с Иваном Павлычем это не
с руки. Мы лучше в Эмс поедем да легкие пообчистим, а на зиму опять вернемся в отечество: неужто, мол, петергофские-то еще не пропали?
Но говорящие таким образом прежде всего забывают, что существует громадная масса мещан, которая исстари не имеет иных средств существования, кроме личного труда, и что
с упразднением крепостного права к мещанам присоединилась еще целая масса бывших дворовых
людей, которые еще менее обеспечены, нежели мещане.
Ибо это вопрос человеческий, а здесь
с давних пор повелось, что
человеку о всех, до
человека относящихся вопросах, и говорить, и рассуждать, и писать свойственно.
Но ежели такое смешливое настроение обнаруживают даже
люди, получившие посильное угобжение, то
с какими же чувствами должны относиться к дирижирующей современности те, которые не только ничего не урвали, но и в будущем никакой надежды на угобжение не имеют? Ясно, что они должны представлять собой сплошную массу волнуемых завистью
людей.
По казенной надобности они воспламеняются и свирепеют
с изумительной легкостью, но в домашнем быту, и в особенности на водах за границей, они такие же
люди, как и прочие.
Вообще я весьма неохотно завиняю
людей и знаю очень мало таких, которые были бы
с ног до головы противуестественны.
— Гм… да… А ведь истинному патриоту не так подобает… Покойный граф Михаил Николаевич недаром говаривал: путешествия в места не столь отдаленные не токмо не вредны, но даже не без пользы для молодых
людей могут быть допускаемы, ибо они формируют характеры, обогащают умы понятиями, а сверх того разжигают в сердцах благородный пламень любви к отечеству! Вот-с.
— Расхищений не одобряю, — твердо ответил я, — но,
с другой стороны, не могу не принять в соображение, что всякому
человеку сладенького хочется.
Словом сказать,
с точки зрения подвижности, любознательности и предприимчивости, русский культурный
человек за границей является совершенной противоположностью тому, чем он был в своем отечестве.
Но здесь я опять должен оговориться (пусть не посетует на меня читатель за частые оговорки), что под русскими культурными
людьми я не разумею ни русских дамочек, которые устремляются за границу, потому что там каждый кельнер имеет вид наполеоновского камер-юнкера, ни русских бонапартистов, которые, вернувшись в отечество,
с умилением рассказывают, в какой поразительной опрятности парижские кокотки содержат свои приманки.
Я говорю о среднем культурном русском
человеке, о литераторе, адвокате, чиновнике, художнике, купце, то есть о
людях, которых прямо или косвенно уже коснулся луч мысли, которые до известной степени свыклись
с идеей о труде и которые три четверти года живут под напоминанием о местах не столь отдаленных.
Кажется, что может быть проще мысли, что жить в среде
людей довольных и небоящихся гораздо удобнее, нежели быть окруженным толпою ропщущих и трепещущих несчастливцев, — однако ж
с каким упорством торжествующая практика держится совершенно противоположных воззрений!
И сколько еще встречается на свете
людей, которые вполне искренно убеждены, что
с жиру
человек может только беситься и что поэтому самая мудрая внутренняя политика заключается в том, чтоб держать людской род в состоянии более или менее пришибленном!
С одной стороны, она производит людей-мучеников 2, которых повсюду преследует представление о родине, но которые все-таки по совести не могут отрицать, что на родине их ожидает разговор
с становым приставом;
с другой — людей-мудрецов, которые раз навсегда порешили: пускай родина процветает особо, а я буду процветать тоже особо, ибо лучше два-три месяца подышать полною грудью, нежели просидеть их в «холодной»…
Почему желание знать, как живет русский деревенский
человек, называется предосудительным, а желание поделиться
с ним некоторыми небесполезными сведениями, которые повысили бы его умственный и нравственный уровень, — превратным толкованием?
Везде — сначала ожидают поступков, и ежели поступков нет, то оставляют
человека в покое, а ежели есть поступки, то поступают согласно
с обстоятельствами.
Возьмите самые простые сельскохозяйственные задачи, предстоящие культурному
человеку, решившемуся посвятить себя деревне, каковы, например: способы пользоваться землею, расчеты
с рабочими, степень личного участия в прибылях, привлечение к этим прибылям батрака и т. п. — разве все это не находится в самой несносной зависимости от каких-то волшебных веяний, сущность которых даже не для всякого понятна?
Я не говорю, чтоб отношения русского культурного
человека к мужику, в том виде, в каком они выработались после крестьянской реформы, представляли нечто идеальное, равно как не утверждаю и того, чтоб благодеяния, развиваемые русской культурой, были особенно ценны; но я не могу согласиться
с одним: что приурочиваемое каким-то образом к обычаям культурного
человека свойство пользоваться трудом мужика, не пытаясь обсчитать его, должно предполагаться равносильным ниспровержению основ.
Признаюсь, я никогда не мог читать без глубокого волнения газетных известий о том, что в такую-то, дескать, деревню явились неизвестные
люди и начали
с мужичками беседовать, но мужички, не теряя золотого времени, прикрутили им к лопаткам руки и отправили к становому приставу.
Недостатка в движении, конечно, нет (да и не может не быть движения в городе
с почти миллионным населением), но это какое-то озабоченное, почти вымученное движение, как будто всем этим двигающимся взад и вперед
людям до смерти хочется куда-то убежать.
А в Берлине каждый магазин так, кажется, и говорит проходящему, что
человек, желающий приобрести фланелевую куртку, тогда только получит искомое, ежели предварительно ознакомится
с полным курсом"Истории фланелевых курток
с древнейших времен".
14 вдобавок эти делишки, вместе
с делишками других столь же простых
людей, не бесполезны и для страны, в которой я живу.
Нужно полагать, что это было очень серьезное орудие государственной Немезиды, потому что оно отпускалось в количестве, не превышавшем 41-го удара, хотя опытный палач, как в то время удостоверяли, мог
с трех ударов заколотить
человека насмерть.
Рассказывают, правда, что никогда в Берлине не были так сильны демократические аспирации, как теперь, и в доказательство указывают на некоторые парламентские выборы. Но ведь рассказывают и то, что берлинское начальство очень ловко умеет справляться
с аспирациями и отнюдь не церемонится
с излюбленными берлинскими
людьми…10
Курорт — миниатюрный, живописно расположенный городок, который зимой представляет ряд наглухо заколоченных отелей и въезжих домов, а летом превращается в гудящий пчелиный улей. Официальная привлекательность курортов заключается в целебной силе их водяных источников и в обновляющих свойствах воздуха окружающих гор; неофициальная — в том непрерывающемся празднике, который неразлучен
с наплывом масс досужих и обладающих хорошими денежными средствами
людей.
Может быть, зимой, когда сосчитаны барыши, эти последние и сознают себя добрыми буржуа, но летом они, наравне
с самым последним кельнером, продают душу наезжему
человеку и не имеют иного критериума для оценки вещей и
людей, кроме того, сколько то или другое событие, тот или другой"гость"бросят им лишних пфеннигов в карман.
Тут и замученный хождениями по мытарствам литератор, и ошалевший от апелляций и кассаций адвокат, и оглохший от директорского звонка чиновник, которые надеются хоть на два, на три месяца стряхнуть
с себя массу замученности и одурения, в течение 9 — 10 месяцев составлявшую их обычный modus vivendi [образ жизни] (неблагодарные! они забывают, что именно эта масса и напоминала им, от времени до времени, что в Езопе скрывается
человек!).
Даже у самого богатого
человека, и у того, сравнительно
с"домом", конура.
Этот бонапартистско-кокотский элемент вместе
с особью
людей, которые не могут представить оправдательных документов для объяснения средств своего существования, составляют истинную отраву всякого курорта.
У этого
человека все курортное лакейство находится в рабстве; он живет не в конуре, а занимает апартамент; спит не на дерюге, а на тончайшем белье; обедает не за табльдотом, а особо жрет что-то мудреное; и в довершение всего жена его гуляет на музыке под руку
с сановником.
Это обезличение
людей в смысле нравственном и умственном и, напротив, слишком яркое выделение их
с точки зрения покроя жилетов и количества съедаемых"шатобрианов", это отсутствие всяких поводов для заявления о своей самостоятельности — вот в чем, по моему мнению, заключается самая неприглядная сторона заграничных шатаний.
—
Людей нет-с! И здание можно бы выстроить, и полы в нем настлать, и крышу вывести, да за малым дело стало:
людей нет-с! — настаивал Удав.
— Спросите у него, откуда он взялся?
с каким багажом
людей уловлять явился? что в жизни видел? что совершил? — так он не только на эти вопросы не ответит, а даже не сумеет сказать, где вчерашнюю ночь ночевал. Свалился
с неба — и шабаш!
Что было дальше — я не помню. Кажется, я хотел еще что-то спросить, но, к счастию, не спросил, а оглянулся кругом. Вижу:
с одной стороны высится Мальберг,
с другой — Бедерлей, а я… стою в дыре и рассуждаю
с бесшабашными советниками об «увенчании здания», о том, что
людей нет, мыслей нет, а есть только устав о кантонистах, да и тот еще надо в архиве отыскивать… И так мне вдруг сделалось совестно, так совестно, что я круто оборвал разговор, воскликнув...
Само собой разумеется, что западные
люди, выслушивая эти рассказы, выводили из них не особенно лестные для России заключения. Страна эта, говорили они, бедная, населенная лапотниками и мякинниками. Когда-то она торговала
с Византией шкурами, воском и медом, но ныне, когда шкуры спущены, а воск и мед за недоимки пошли, торговать стало нечем. Поэтому нет у нее ни баланса, ни монетной единицы, а остались только желтенькие бумажки, да и те имеют свойство только вызывать веселость местных культурных
людей.
И были бы мы теперь при двугривенном, если бы рядом
с этим решением совсем неожиданно не выдвинулся довольно замысловатый вопрос:"Странное дело!
люди без шкур — а живут?
Каким образом это сходит им
с рук? в силу чего?"Но что еще замысловатее: если
люди без шкур ухитряются жить, то какую же степень живучести предъявят они, если случайно опять обрастут?
Времена уже настолько созрели, (полтинники-то ведь тоже не сладость!), что"загадка"
с каждым днем приобретает все большую и большую рельефность, все выпуклее и выпуклее выступает наружу… и, разумеется, вводит
людей в искушение.
Человек ничего другого не видит перед собой, кроме"неотносящихся дел", а между тем понятие о"неотносящихся делах"уже настолько выяснилось, что даже в субъекте наиболее недоумевающем пробуждается сознание всей жестокости и бесчеловечности обязательного стояния
с разинутым ртом перед глухой стеной.
Я, конечно, не хочу этим сказать, чтоб западный
человек был свободен от забот, недоумений и даже опасностей, — всего этого у него даже более чем достаточно, — но он свободен от обязательного стояния
с опущенными руками и разинутым ртом, и это в значительной мере облегчает для него борьбу
с недоумениями.
Вероятно, если внимательнее поискать, то в какой-нибудь щелке они и найдутся, но,
с другой стороны, сколько есть
людей, которые, за упразднением, мечутся в тоске, не зная, в какую щель обратиться
с своей докукой?
Этот
человек дошел наконец до такой прострации, что даже слово «пошел!» не мог порядком выговорить, а как-то
с присвистом, и быстро выкрикивал: «п-шёл!» Именно так должен был выкрикивать, мчась на перекладной, фельдъегерь, когда встречным вихром парусило на нем полы бараньего полушубка и волны снежной пыли залепляли нетрезвые уста.
Все это пришло уже потом, когда Бонапарт,
с шайкой бандитов, сначала растоптал, а потом насквозь просмердил Францию 5, когда
люди странным образом обезличились, измельчали и потускнели и когда всякий интерес, кроме чревного, был объявлен угрожающим.
Именно всеми, потому что хотя тут было множество
людей самых противоположных воззрений, но, наверно, не было таких, которые отнеслись бы к событию
с тем жвачным равнодушием, которое впоследствии (и даже, благодаря принятым мероприятиям, очень скоро) сделалось как бы нормальною окраской русской интеллигенции.
На
человека, которому
с пеленок твердили о пресловутой urbanite franГaise, [французской учтивости] эти капральские окрики действуют ужасно неприятно.