Неточные совпадения
Как бы то ни
было, вопрос: зачем я еду
в Петербург? возник для меня совершенно неожиданно, возник спустя несколько минут после того, как я уселся
в вагоне Николаевской железной дороги.
Тут
были: и Петр Иваныч, и Тертий Семеныч, и сам представитель «высшего
в империи сословия», Александр Прокофьич (он же «Прокоп Ляпунов») с супругой, на лице которой читается только одна мысль: «Alexandre! у тебя опять галстух набок съехал!» Это
была ужаснейшая для меня минута.
Все они
были налицо с своими жирными затылками, с своими клинообразными кадыками,
в фуражках с красными околышами и с кокардой над козырьком.
Все притворялись, что у них
есть нечто
в кармане, и ни один даже не пытался притвориться, что у него
есть нечто
в голове.
Но здесь случилось что-то неслыханное. Оказалось, что все мы, то
есть вся губерния, останавливаемся
в Grand Hotel… Уклониться от совместного жительства не
было возможности. Еще
в Колпине начались возгласы: «Да остановимтесь, господа, все вместе!», «Вместе, господа, веселее!», «Стыдно землякам
в разных местах останавливаться!» и т. д. Нужно
было иметь твердость Муция Сцеволы, чтобы устоять против таких зазываний. Разумеется, я не устоял.
Каждое утро, покуда я потягиваюсь и
пью свой кофе, три стука раздаются
в дверь моего нумера. Раньше всех стучит Прокоп.
— Там полковник один
есть… Просто даже и ведомства-то совсем не того, отставной… Так вот покуда мы стоим этак
в приемной, проходит мимо нас этот полковник прямо
в кабинет… Потом, через четверть часа, опять этот полковник из кабинета проходит и только глазом мигнет!
Там бросил словечко, там глазком глянул, туда забежал, там с швейцаром покалякал — на вид оно пустяки, ан смотришь,
в результате оно самое и
есть!
Еще стук. Влетает Тертий Семеныч и падает
в изнеможении
в кресло. Устал, — говорит он, —
был везде! И у Бубновина
был, и у Мерзавского
был, и у сына Сирахова
был!
— Меня-то! у меня линия верная! От Корочи через Тим, Щигры да так-таки прямо
в Ливны. А там у меня кстати и имение
есть.
— Это от Изюма-то, через Купянку, Валуйки да
в Острогожск! Да тут, батюшка, хлеба одного столько, что ахнешь! Опять: конопель, пенька, масло, скот, кожи! Да ты пойми: ведь
в Изюме-то окружный суд! Члены суда
будут ездить! судебные следователи! судебные пристава! Твое же острогожское имение описывать поедут!
— Да ведь я… право, и дорога-то у меня плохая, кажется! Ну, что я,
в самом деле, возить по ней
буду!
— А вам-то что? Это что еще за тандрессы такие! Вон Петр Иваныч снеток белозерский хочет возить… а сооружения-то, батюшка, затевает какие! Через Чегодощу мост
в две версты — раз; через Тихвинку мост
в три версты (тут грузы захватит) — два! Через Волхов мост — три! По горам, по долам, по болотам, по лесам!
В болотах морошку захватит,
в лесу — рябчика! Зато
в Питере настоящий снеток
будет! Не псковский какой-нибудь, я настоящий белозерский! Вкус-то
в нем какой — ха! ха!
— Я вам докладываю: простой армейский штабс-капитан
был! — ораторствует какой-то «кадык», —
в нашем городе
в квартальные просился — не дали.
— Товарищами
были!
в одно время
в полку служили! — повествует
в другом углу третий «кадык», — вчерась встречаемся на Невском: Ты что? говорит. Так и так, говорю, дорожку бы заполучить! Приходи, говорит!
Я вглядываюсь
в говорящего и вижу, что он лжет.
Быть может, он и от природы не может не лгать, но
в эту минуту к его хвастовству, видимо, примешивается расчет, что оно подействует на Бубновина. Последний, однако ж, поддается туго: он окончательно зажмурил глаза, даже слегка похрапывает.
— Да уж с таким человечком, что, ежели через неделю мое дело не
будет слажено и покончено, назовите меня
в глаза подлецом!
А жуировать совсем не значит ходить
в публичную библиотеку, посещать лекции профессора Сеченова, защищать
в педагогических и иных собраниях рефераты и проч., а просто,
в переводе на французский язык, означает: buvons, chantons, dansons et aimons! [
будем пить,
петь, танцевать и любить!]
Даже археолог, защищая реферат о «Ярославле-сребре» — и тот думает: вот ужо
выпьем из той самой урны,
в которой хранился прах Овидия!
Москва поняла это
в совершенстве; оттого-то
в ней и
едят, так сказать, походя.
И вдруг она начинает
петь. Но это не пение, а какой-то опьяняющий, звенящий хохот.
Поет и
в то же время чешет себя во всех местах, как это, впрочем, и следует делать наивной поселянке, которую она изображает.
Потом следуют еще четыре бутылки, потом еще четыре бутылки… желудок отказывается вмещать,
в груди чувствуется стеснение. Я возвращаюсь домой
в пять часов ночи, усталый и настолько отуманенный, что едва успеваю лечь
в постель, как тотчас же засыпаю. Но я не без гордости сознаю, что сего числа я
был истинно пьян не с пяти часов пополудни, а только с пяти часов пополуночи.
Я исполнил «buvons» — ибо ни одного дня не ложился спать трезвым; я исполнил «chantons et dansons» — ибо стоически выдержал целых десять представлений «avec le concours de m-lle Schneider», [с участием м-ль Шнейдер.] наконец, я не могу сказать, чтобы не
было в продолжение этого времени кое-чего и по части «aimons»…
A
в результате все-таки должен сознаться, что не только «жизни», но даже и жуировки тут не
было никакой.
И действительно, это
было не более как одиночное заключение, только
в особенной, своеобразной форме.
Ежели первый признак, по которому мы сознаем себя живущими
в человеческом обществе,
есть живая человеческая речь, то разве я ощущал на себе ее действие?
Ужели же я без натяжки могу утверждать, что меня окружало действительно людское общество, когда
в моем времяпрепровождении не
было даже внешних признаков общественности?
Это
было не общество
в действительном значении этого слова, а именно одиночное заключение,
в которое, вследствие упущения начальства, ворвалось шампанское с устрицами, с пением и танцами.
Он вставал рано, никогда не нежился и не потягивался, но сразу одевался, выливал на голову кувшин холодной воды,
выпивал красоулю и отправлялся
в отъезжее поле.
После обеда он задавал выхрапку, продолжавшуюся часа три, потом
выпивал «десертную», выслушивал старосту и отправлялся
в зал.
А дяденька у меня
был, так у него во всякой комнате
было по шкапику, и во всяком шкапике по графинчику, так что все времяпровождение его заключалось
в том:
в одной комнате походит и
выпьет, потом
в другой походит и
выпьет, покуда не обойдет весь дом. И ни малейшей скуки, ни малейшего недовольства жизнью!
Десятки лет проходили
в этом однообразии, и никто не замечал, что это однообразие, никто не жаловался ни на пресыщение, ни на головную боль!
В баню, конечно, ходили и прежде, но не для вытрезвления, а для того, чтобы испытать, какой вкус имеет вино, когда его
пьет человек совершенно нагой и окруженный целым облаком горячего пара.
Где бы я ни находился, везде меня угнетает мысль, что
есть еще нечто, что необходимо бы заполучить, но
в чем состоит это нечто — вот этого-то именно я формулировать и не могу.
Вопросы эти как-то невольно пришли мне на мысль во время моего вытрезвления от похождений с действительными статскими кокодессами. А так как, впредь до окончательного приведения
в порядок желудка, делать мне решительно
было нечего, то они заняли меня до такой степени, что я целый вечер лежал на диване и все думал, все думал. И должен сознаться, что результаты этих дум
были не особенно для меня лестны.
Элементы, которые могли оттенять внешнее однообразие жизни дедушки Матвея Иваныча,
были следующие: во-первых, дворянский интерес, во-вторых, сознание властности, в-третьих, интерес сельскохозяйственный, в-четвертых, моцион. Постараюсь разъяснить здесь, какую роль играли эти элементы
в том общем тоне жизни, который на принятом тогда языке назывался жуированием.
Содержание этого явления
было несложное и фальшивое (потому-то оно и улетучилось так легко), но что самое явление имело очень реальное существование —
в этом не может
быть сомнения.
Я думаю, что непрерывное их повторение повергло бы даже дедушку
в такое же уныние, как и меня, если бы тут не
было подстрекающей мысли о каких-то якобы правах.
Но ведь дело не
в том, глупо или умно
было содержание пикировки, а
в том, что вот ни один курицын сын не смеет ее производить, а я, имярек, произвожу — и горя мне мало.
Конечно, и это опять-таки вносило
в жизнь наших пращуров глупость сугубую, но так как это
была глупость предвзятая, то она невольным образом получала все свойства убеждения.
Что может
быть глупее, как сдернуть скатерть с вполне сервированного стола, и, тем не менее, для человека, занимающегося подобными делами, это не просто глупость, а молодечество и даже,
в некотором роде, рыцарский подвиг,
в основе которого лежит убеждение: другие мимо этого самого стола пробираются боком, а я подхожу и прямо сдергиваю с него скатерть!
Таким образом, натешившись вдоволь
в губернии, то
есть огласивши неслыханным криком собрание и неслыханным пьянством гостиницы, напикировавшись с губернатором и кинувши подачку прочим чинам, наши пращуры возвращались
в свои дворянские гнезда и предавались там дворянским удовольствиям.
Человек вращался
в заколдованном круге, изо дня
в день, на один и тот же манер, но не падал духом и не роптал на судьбу, потому что
был убежден, что вращаться таким образом его право и,
в то же время, его долг.
А так как последнему это
было так же хорошо известно, как и дедушке, то он, конечно, остерегся бы сказать, как это делается
в странах, где особых твердынь по штату не полагается: я вас, милостивый государь, туда турну, где Макар телят не гонял! — потому что дедушка на такой реприманд, нимало не сумнясь, ответил бы: вы не осмелитесь это сделать, ибо я сам государя моего отставной подпоручик!
И губернатор, наверное, прикусил бы язык, потому что дедушкина твердость
в вере
была такова, что вошла даже
в пословицу.
Припомним, что
в ту пору не
было ни эмансипации, ни вольного труда, ни вольной продажи вина, и вообще ничего такого, что поселяет
в человеческой совести разлад и зарождает
в человеке печальные думы о коловратности счастия.
А так как эта точка не только существовала для наших пращуров, но и составляла совершеннейший пантеон, то человеку, убежденному, что он находится
в самом центре храма славы, весьма естественно
было примиряться с некоторыми его недостатками, заключавшимися
в однообразии предоставляемых им наслаждений.
Мы даже m-lle Филиппо не можем заставить
спеть «L'amour — ce n'est que cela», [«Любовь — это вот что».] ежели этой песенки не значится
в афишах.
Или,
быть может,
есть у нас, кроме m-lle Филиппо и ее песенок, и другие какие-нибудь интересы, как, например: ужин с шампанским у Дюссо, устрицы с шампанским у Елисеева и нумер
в гостинице для отдохновения от пьяно проведенной ночи?
Но скажите тому же квартальному: друг мой! на тебя возложены важные и скучные обязанности, но для того, чтобы исполнение их не
было слишком противно, дается тебе
в руки власть — и вы увидите, как он воспрянет духом и каких наделает чудес!
Есть наслаждение и
в дикости лесов...
Неточные совпадения
Он весел
был. Чрез две недели // Назначен
был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж тем как мы, враги Гимена, //
В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной жизни
был рожден.
Богат, хорош собою, Ленский // Везде
был принят как жених; // Таков обычай деревенский; // Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа // Заводит слово стороной // О скуке жизни холостой; // Зовут соседа к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят и гитару; // И запищит она (Бог мой!): // Приди
в чертог ко мне златой!..
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б
в моей лишь
было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом //
Быть чувства мелкого рабом?
Но, шумом бала утомленный, // И утро
в полночь обратя, // Спокойно спит
в тени блаженной // Забав и роскоши дитя. // Проснется зá полдень, и снова // До утра жизнь его готова, // Однообразна и пестра, // И завтра то же, что вчера. // Но
был ли счастлив мой Евгений, // Свободный,
в цвете лучших лет, // Среди блистательных побед, // Среди вседневных наслаждений? // Вотще ли
был он средь пиров // Неосторожен и здоров?
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, //
В очках и
в рыжем парике. // Как истинный француз,
в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха //
Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его на свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.