Неточные совпадения
Однажды бурмистр из дальней вотчины, Антон Васильев, окончив барыне Арине Петровне Головлевой доклад о своей поездке в Москву для сбора оброков с проживающих по паспортам крестьян и уже получив от нее разрешение идти в людскую, вдруг как-то таинственно замялся на месте, словно бы за ним
было еще какое-то слово и
дело, о котором он и решался и не решался доложить.
— Сказывай, какое еще
дело за тобой
есть? — решительным голосом прикрикнула на него Арина Петровна, — говори! не виляй хвостом… сумб переметная!
Антона Васильева она прозвала «переметной сумуй» не за то, чтоб он в самом
деле был когда-нибудь замечен в предательстве, а за то, что
был слаб на язык.
Там, в совете излюбленных крестьян,
было решено определить Степку-балбеса в надворный суд, поручив его надзору подьячего, который исстари ходатайствовал по головлевским
делам.
—
Было всего. На другой
день приходит к Ивану Михайлычу, да сам же и рассказывает. И даже удивительно это: смеется… веселый! словно бы его по головке погладили!
— Но кто ж его знает, полно,
есть ли еще этот Суздаль-монастырь, и в самом ли
деле он для того существует, чтоб освобождать огорченных родителей от лицезрения строптивых детей?
— Ну, тогда я уж совсем мат; только одна роскошь у меня и осталась от прежнего великолепия — это табак! Я, брат, как при деньгах
был, в
день по четвертке Жукова выкуривал!
—
Будут. Вот я так ни при чем останусь — это верно! Да, вылетел, брат, я в трубу! А братья
будут богаты, особливо Кровопивушка. Этот без мыла в душу влезет. А впрочем, он ее, старую ведьму, со временем порешит; он и именье и капитал из нее высосет — я на эти
дела провидец! Вот Павел-брат — тот душа-человек! он мне табаку потихоньку пришлет — вот увидишь! Как приеду в Головлево — сейчас ему цидулу: так и так, брат любезный, — успокой! Э-э-эх, эхма! вот кабы я богат
был!
— То-то. Мы как походом шли — с чаями-то да с кофеями нам некогда
было возиться. А водка — святое
дело: отвинтил манерку, налил,
выпил — и шабаш. Скоро уж больно нас в ту пору гнали, так скоро, что я
дней десять не мывшись
был!
Потянулся ряд вялых, безубразных
дней, один за другим утопающих в серой, зияющей бездне времени. Арина Петровна не принимала его; к отцу его тоже не допускали.
Дня через три бурмистр Финогей Ипатыч объявил ему от маменьки «положение», заключавшееся в том, что он
будет получать стол и одежду и, сверх того, по фунту Фалера [Известный в то время табачный фабрикант, конкурировавший с Жуковым. (Примеч. М.Е. Салтыкова-Щедрина.)] в месяц. Он выслушал маменькину волю и только заметил...
Целыми
днями шагал он взад и вперед по отведенной комнате, не выпуская трубки изо рта и
напевая кой-какие обрывки песен, причем церковные
напевы неожиданно сменялись разухабистыми, и наоборот. Когда в конторе находился налицо земский, то он заходил к нему и высчитывал доходы, получаемые Ариной Петровной.
Когда дверь
была заперта на ключ, Арина Петровна немедленно приступила к
делу, по поводу которого
был созван семейный совет.
Порфиша вскинул глазами в потолок и грустно покачал головою, словно бы говорил: «а-а-ах!
дела!
дела! и нужно же милого друга маменьку так беспокоить! сидели бы все смирно, ладком да мирком — ничего бы этого не
было, и маменька бы не гневалась… а-а-ах,
дела,
дела!» Но Арине Петровне, как женщине, не терпящей, чтобы течение ее мыслей
было чем бы то ни
было прерываемо, движение Порфиши не понравилось.
— «Ах» да «ах» — ты бы в ту пору, ахало, ахал, как время
было. Теперь ты все готов матери на голову свалить, а чуть коснется до
дела — тут тебя и нет! А впрочем, не об бумаге и речь: бумагу, пожалуй, я и теперь сумею от него вытребовать. Папенька-то не сейчас, чай, умрет, а до тех пор балбесу тоже пить-есть надо. Не выдаст бумаги — можно и на порог ему указать: жди папенькиной смерти! Нет, я все-таки знать желаю: тебе не нравится, что я вологодскую деревнюшку хочу ему отделить?
У него не
было другого
дела как смотреть в окно и следить за грузными массами облаков.
И добро бы худо ему
было, есть-пить бы не давали, работой бы изнуряли — а то слонялся целый
день взад и вперед по комнате, как оглашенный,
ел да
пил,
ел да
пил!
В это время, в самый развал комитетов, умер и Владимир Михайлыч. Умер присмиренный, умиротворенный, отрекшись от Баркова и всех
дел его. Последние слова его
были...
— Нет, ты не смейся, мой друг! Это
дело так серьезно, так серьезно, что разве уж Господь им разуму прибавит — ну, тогда… Скажу хоть бы про себя: ведь и я не огрызок; как-никак, а и меня пристроить ведь надобно. Как тут поступить? Ведь мы какое воспитание-то получили? Потанцевать да попеть да гостей принять — что я без поганок-то без своих делать
буду? Ни я подать, ни принять, ни сготовить для себя — ничего ведь я, мой друг, не могу!
Таким образом, на первый раз
дело кончилось ничем. Но
есть разговоры, которые, раз начавшись, уже не прекращаются. Через несколько часов Арина Петровна вновь возвратилась к прерванной беседе.
Несколько
дней сряду велся этот праздный разговор; несколько раз делала Арина Петровна самые смелые предположения, брала их назад и опять делала, но, наконец, довела
дело до такой точки, что и отступить уж
было нельзя.
Не далее как через полгода после Иудушкиной побывки положение
дел было следующее...
Павел Владимирыч вздрогнул, но молчал. Очень возможно, что при слове «капитал» он совсем не об инсинуациях Арины Петровны помышлял, а просто ему подумалось: вот и сентябрь на дворе, проценты получать надобно… шестьдесят семь тысяч шестьсот на пять помножить да на два потом
разделить — сколько это
будет?
— И вы, стрекозы, туда же в слезы! чтоб у меня этого не
было! Извольте сейчас улыбаться — и
дело с концом!
Она видела, как Иудушка, покрякивая, встал с дивана, как он сгорбился, зашаркал ногами (он любил иногда притвориться немощным: ему казалось, что так почтеннее); она понимала, что внезапное появление кровопивца на антресолях должно глубоко взволновать больного и, может
быть, даже ускорить развязку; но после волнений этого
дня на нее напала такая усталость, что она чувствовала себя точно во сне.
— Ну, брат, вставай! Бог милости прислал! — сказал он, садясь в кресло, таким радостным тоном, словно и в самом
деле «милость» у него в кармане
была.
— И опять-таки скажу: хочешь сердись, хочешь не сердись, а не
дело ты говоришь! И если б я не
был христианин, я бы тоже… попретендовать за это на тебя мог!
— Мы, бабушка, целый
день всё об наследствах говорим. Он все рассказывает, как прежде, еще до дедушки
было… даже Горюшкино, бабушка, помнит. Вот, говорит, кабы у тетеньки Варвары Михайловны детей не
было — нам бы Горюшкино-то принадлежало! И дети-то, говорит, бог знает от кого — ну, да не нам других судить! У ближнего сучок в глазу видим, а у себя и бревна не замечаем… так-то, брат!
Даже
ела она неохотно и мало, потому что с нынешнего
дня приходилось
есть уже не Павлово, а Иудушкино.
Через три
дня у Арины Петровны все
было уже готово к отъезду. Отстояли обедню, отпели и схоронили Павла Владимирыча. На похоронах все произошло точно так, как представляла себе Арина Петровна в то утро, как Иудушке приехать в Дубровино. Именно так крикнул Иудушка: «Прощай, брат!» — когда опускали гроб в могилу, именно так же обратился он вслед за тем к Улитушке и торопливо сказал...
Теперь
дело приняло совсем иной оборот: она стояла во главе такого хозяйства, где все «куски»
были на счету.
Но ежели
дни проходили в бессознательной дремоте, то ночи
были положительно мучительны.
Ночью она ворочалась с боку на бок, замирая от страха при каждом шорохе, и думала: «Вот в Головлеве и запоры крепкие, и сторожа верные, стучат себе да постукивают в доску не уставаючи — спи себе, как у Христа за пазушкой!»
Днем ей по целым часам приходилось ни с кем не вымолвить слова, и во время этого невольного молчания само собой приходило на ум: вот в Головлеве — там людно, там
есть и душу с кем отвести!
А не угодно ли вам
будет пожаловать в Головлево
разделить со мною убогую трапезу: тогда мы одного из сих тунеядцев (именно тунеядцы, ибо мой повар Матвей преискусно оных каплунит) велим зажарить и всласть с вами, дражайший друг, покушаем».
Есть у него
дело, которое может разрешиться только здесь, в Головлеве, но такое это
дело, что и невесть как за него взяться.
По правде говоря, Петенька отлично понимает, что
дело его безнадежное, что поездка в Головлево принесет только лишние неприятности, но в том-то и штука, что
есть в человеке какой-то темный инстинкт самосохранения, который пересиливает всякую сознательность и который так и подталкивает: испробуй все до последнего!
Но он, вместо того чтобы сразу поступить таким образом,довел
дело до того, что поступок его стал всем известен, — и вот его отпустили на определенный срок с тем, чтобы в течение его растрата
была непременно пополнена.
И он не только остается в полку по-прежнему, но производится сначала в штабс-капитаны, потом в капитаны, делается полковым адъютантом (казначеем он уж
был), и, наконец, в
день полкового юбилея…
Ах! поскорее бы эта ночь прошла! Завтра… ну, завтра пусть
будет, что
будет! Но что он должен
будет завтра выслушать… ах, чего только он не выслушает! Завтра… но для чего же завтра? ведь
есть и еще целый
день впереди… Ведь он выговорил себе два
дня собственно для того, чтобы иметь время убедить, растрогать… Черта с два! убедишь тут, растрогаешь! Нет уж…
День потянулся вяло. Попробовала
было Арина Петровна в дураки с Евпраксеюшкой сыграть, но ничего из этого не вышло. Не игралось, не говорилось, даже пустяки как-то не шли на ум, хотя у всех
были в запасе целые непочатые углы этого добра. Насилу пришел обед, но и за обедом все молчали. После обеда Арина Петровна собралась
было в Погорелку, но Иудушку даже испугало это намерение доброго друга маменьки.
«Пойду сейчас и покончу разом! — говорил он себе, — или нет! Нет, зачем же сегодня… Может
быть, что-нибудь… да, впрочем, что же такое может
быть? Нет, лучше завтра… Все-таки, хоть нынче
день… Да, лучше завтра. Скажу — и уеду».
Всегда, с тех пор как он начал себя помнить,
дело было поставлено так, что лучше казалось совсем отказаться от какого-нибудь предположения, нежели поставить его в зависимость от решения отца.
Он
был набожен и каждый
день охотно посвящал молитве несколько часов.
Словно он инстинктивно чувствовал, что
дело будет щекотливое и что объясняться об таких предметах на ходу гораздо свободнее.
— Постой, попридержи свои дерзости, дай мне досказать. Что это не одни слова — это я тебе сейчас докажу… Итак, я тебе давеча сказал: если ты
будешь просить должного, дельного — изволь, друг! всегда готов тебя удовлетворить! Но ежели ты приходишь с просьбой не дельною — извини, брат! На дрянные
дела у меня денег нет, нет и нет! И не
будет — ты это знай! И не смей говорить, что это одни «слова», а понимай, что эти слова очень близко граничат с
делом.
Иудушка приехал рано утром на другой
день; Арине Петровне
было уж значительно хуже.
Обстоятельно расспросил он прислугу, что маменька кушала, не позволила ли себе чего лишненького, но получил ответ, что Арина Петровна уже с месяц почти ничего не
ест, а со вчерашнего
дня и вовсе отказалась от пищи.
Светильни догорали на
дне лампадок, и слышно
было, как они трещали от прикосновения с водою.
Иудушка тоже не понимал. Он не понимал, что открывавшаяся перед его глазами могила уносила последнюю связь его с живым миром, последнее живое существо, с которым он мог
делить прах, наполнявший его. И что отныне этот прах, не находя истока,
будет накопляться в нем до тех пор, пока окончательно не задушит его.
Но наконец узнать все-таки привелось. Пришло от Петеньки письмо, в котором он уведомлял о своем предстоящем отъезде в одну из дальних губерний и спрашивал,
будет ли папенька высылать ему содержание в новом его положении. Весь
день после этого Порфирий Владимирыч находился в видимом недоумении, сновал из комнаты в комнату, заглядывал в образную, крестился и охал. К вечеру, однако ж, собрался с духом и написал...
— Вот-вот-вот! ты уж и раскипятилась! А ты
дело говори. Как, по-твоему, чьи коровы
были?