Неточные совпадения
Однажды бурмистр из дальней вотчины, Антон Васильев, окончив барыне Арине Петровне Головлевой доклад о своей поездке в Москву для сбора оброков с проживающих по паспортам крестьян
и уже получив от нее разрешение идти в людскую, вдруг как-то таинственно замялся на месте, словно бы за ним было
еще какое-то слово
и дело, о котором он
и решался
и не решался доложить.
Арина Петровна — женщина лет шестидесяти, но
еще бодрая
и привыкшая жить на всей своей воле.
Глава семейства, Владимир Михайлыч Головлев,
еще смолоду был известен своим безалаберным
и озорным характером,
и для Арины Петровны, всегда отличавшейся серьезностью
и деловитостью, никогда ничего симпатичного не представлял.
— Так, без родительского благословения, как собаки,
и повенчались! — сетовала по этому случаю Арина Петровна. — Да хорошо
еще, что кругом налоя-то муженек обвел! Другой бы попользовался — да
и был таков! Ищи его потом да свищи!
Порфирий Владимирыч известен был в семействе под тремя именами: Иудушки, кровопивушки
и откровенного мальчика, каковые прозвища
еще в детстве были ему даны Степкой-балбесом.
И припомнились ей при этом многознаменательные подробности того времени, когда она
еще была «тяжела» Порфишей. Жил у них тогда в доме некоторый благочестивый
и прозорливый старик, которого называли Порфишей-блаженненьким
и к которому она всегда обращалась, когда желала что-либо провидеть в будущем.
И вот этот-то самый старец, когда она спросила его, скоро ли последуют роды
и кого-то Бог даст ей, сына или дочь, — ничего прямо ей не ответил, но три раза прокричал петухом
и вслед за тем пробормотал...
А Павел, по тому же поводу, выражался: «Деньги столько-то на такой-то срок, дражайшая родительница, получил,
и, по моему расчету, следует мне
еще шесть с полтиной дополучить, в чем
и прошу вас меня почтеннейше извинить».
А Павел отвечал так: «Дражайшая родительница! хотя вы долгов за меня
еще не платили, но выговор в названии меня мотом беспрепятственно принимаю, в чем
и прошу чувствительнейше принять уверение».
Порфирий Владимирыч писал: «Известие о кончине любезной сестрицы
и доброй подруги детства Анны Владимировны поразило мое сердце скорбию, каковая скорбь
еще более усилилась при мысли, что вам, милый друг маменька, посылается
еще новый крест, в лице двух сирот-малюток.
Ужели
еще недостаточно, что вы, общая наша благодетельница, во всем себе отказываете
и, не щадя своего здоровья, все силы к тому направляете, дабы обеспечить свое семейство не только нужным, но
и излишним?
— Да
еще какой прокурат! — наконец произносит он, — сказывают, как из похода-то воротился, сто рублей денег с собой принес. Не велики деньги сто рублей, а
и на них бы сколько-нибудь прожить можно…
— Но кто ж его знает, полно, есть ли
еще этот Суздаль-монастырь,
и в самом ли деле он для того существует, чтоб освобождать огорченных родителей от лицезрения строптивых детей?
— Этакие-то, любезный,
еще дольше живут!
и нас всех переживет! Кашляет да кашляет — что ему, жеребцу долговязому, делается! Ну, да там посмотрим. Ступай теперь: мне нужно распоряжение сделать.
Он сел в Москве, у Рогожской, в один из так называемых «дележанов», в которых в былое время езжали, да
и теперь
еще кой-где ездят мелкие купцы
и торгующие крестьяне, направляясь в свое место в побывку.
Смотрит он исподлобья, угрюмо, но эта угрюмость не выражает внутреннего недовольства, а есть следствие какого-то смутного беспокойства, что вот-вот
еще минута,
и он, как червяк, подохнет с голоду.
— Не помню. Кажется, что-то было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел, а хоть убей — ничего не помню. Помню только, что
и деревнями шли,
и городами шли, да
еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как только Бог спас!
Булькнув
еще несколько глотков из горлышка, он засовывает полштоф на прежнее место
и начинает набивать трубку.
Время стоит
еще раннее, шестой час в начале; золотистый утренний туман вьется над проселком, едва пропуская лучи только что показавшегося на горизонте солнца; трава блестит; воздух напоен запахами ели, грибов
и ягод; дорога идет зигзагами по низменности, в которой кишат бесчисленные стада птиц.
Одна мысль до краев переполняет все его существо:
еще три-четыре часа —
и дальше идти уже некуда.
— Ну, уж там как хочешь разумей, а только истинная это правда, что такое «слово» есть. А то
еще один человек сказывал: возьми, говорит, живую лягушку
и положи ее в глухую полночь в муравейник; к утру муравьи ее всю объедят, останется одна косточка; вот эту косточку ты возьми,
и покуда она у тебя в кармане — что хочешь у любой бабы проси, ни в чем тебе отказу не будет.
Словом сказать, хотелось
и еще раз приобщиться к той жизни, которая так упорно отметала его от себя, броситься к матери в ноги, вымолить ее прощение
и потом, на радостях, пожалуй, съесть
и упитанного тельца.
Еще в доме было все тихо, а он уже сбегал к повару на кухню
и узнал, что к обеду заказано: на горячее щи из свежей капусты, небольшой горшок, да вчерашний суп разогреть велено, на холодное — полоток соленый да сбоку две пары котлеточек, на жаркое — баранину да сбоку четыре бекасика, на пирожное — малиновый пирог со сливками.
— Да замолчи, Христа ради… недобрый ты сын! (Арина Петровна понимала, что имела право сказать «негодяй», но, ради радостного свидания, воздержалась.) Ну, ежели вы отказываетесь, то приходится мне уж собственным судом его судить.
И вот какое мое решение будет: попробую
и еще раз добром с ним поступить: отделю ему папенькину вологодскую деревнюшку, велю там флигелечек небольшой поставить —
и пусть себе живет, вроде как убогого, на прокормлении у крестьян!
— Я, маменька, бедному-то
еще с большею радостью помогу! богатому что! Христос с ним! у богатого
и своего довольно! А бедный — знаете ли, что Христос про бедного-то сказал!
По временам ему до страсти хотелось «дерябнуть», «куликнуть»
и вообще «закатиться» (у него, как увидим дальше, были даже деньги для этого), но он с самоотвержением воздерживался, словно рассчитывая, что «самое время»
еще не наступило.
— Теперь, брат, мне надолго станет! — сказал он, — табак у нас есть, чаем
и сахаром мы обеспечены, только вина недоставало — захотим,
и вино будет! Впрочем, покуда
еще придержусь — времени теперь нет, на погреб бежать надо! Не присмотри крошечку — мигом растащат! А видела, брат, она меня, видела, ведьма, как я однажды около застольной по стенке пробирался. Стоит это у окна, смотрит, чай, на меня да думает: то-то я огурцов не досчитываюсь, — ан вот оно что!
Правая рука, правда, покороче сделалась, зато левая безобразно вытянулась,
и льет из нее, льет так, что даже на темном фоне неба обозначилась
еще более темная, почти черная полоса.
Вон
и еще облако подальше:
и давеча оно громадным косматым комом висело над соседней деревней Нагловкой
и, казалось, угрожало задушить ее —
и теперь тем же косматым комом на том же месте висит, а лапы книзу протянуло, словно вот-вот спрыгнуть хочет.
Сначала облака исчезнут
и все затянутся безразличной черной пеленою; потом куда-то пропадет лес
и Нагловка; за нею утонет церковь, часовня, ближний крестьянский поселок, фруктовый сад,
и только глаз, пристально следящий за процессом этих таинственных исчезновений,
еще может различать стоящую в нескольких саженях барскую усадьбу.
Еще несколько усилий —
и он был у цели.
— Небось отдышится,
еще нас с тобой переживет! Что ему, жеребцу долговязому, делается! Кашляет! иной сряду тридцать лет кашляет,
и все равно что с гуся вода!
Тем не менее, когда ей однажды утром доложили, что Степан Владимирыч ночью исчез из Головлева, она вдруг пришла в себя. Немедленно разослала весь дом на поиски
и лично приступила к следствию, начав с осмотра комнаты, в которой жил постылый. Первое, что поразило ее, — это стоявший на столе штоф, на дне которого
еще плескалось немного жидкости
и который впопыхах не догадались убрать.
Арина Петровна инстинктивно взглянула на улицу
и перепугалась
еще больше.
На дворе стоял уж ноябрь в начале, но осень в этот год была особенно продолжительна,
и морозы
еще не наступали.
Хорошо
еще, как живого в дом привезут — ведь с пьяных-то глаз
и в петлю угодить недолго!
«Вчера утром постигло нас новое, ниспосланное от Господа испытание: сын мой, а твой брат, Степан, скончался.
Еще с вечера накануне был здоров совершенно
и даже поужинал, а наутро найден в постеле мертвым — такова сей жизни скоротечность!
И что всего для материнского сердца прискорбнее: так, без напутствия,
и оставил сей суетный мир, дабы устремиться в область неизвестного.
Это жуир в полном смысле слова, несмотря на свои пятьдесят лет, жуир, который
и прежде не отступал
и долго
еще не отступит ни перед какой попойкой, ни перед каким объедением.
Молчание,
еще более тяжелое, водворяется в комнате. Девицы берут со стола канвовые работы,
и руки их с заметною дрожью выделывают шов за швом; Арина Петровна как-то безнадежно вздыхает; доктор ходит по комнате
и насвистывает: «Кувырком, ку-вы-ы-рком!»
— Чего
еще лучше: подлец, говорю, будешь, ежели сирот не обеспечишь. Да, мамашечка, опростоволосились вы! Кабы месяц тому назад вы меня позвали, я бы
и заволоку ему соорудил, да
и насчет духовной постарался бы… А теперь все Иудушке, законному наследнику, достанется… непременно!
— Прошлого года, как
еще покойник папенька был жив, — продолжала мечтать Арина Петровна, — сидела я у себе в спаленке одна
и вдруг слышу, словно мне кто шепчет: съезди к чудотворцу! съезди к чудотворцу! съезди к чудотворцу!.. да ведь до трех раз!
В первое время, когда в доме поселилась мать, он как будто
еще совестился; довольно часто сходил с антресолей вниз
и разговаривал с матерью.
— Чай, думает: вот братец Павел умрет —
и еще, по милости Божией, именьице мне достанется!
Он выговорил все это залпом, злобствуя
и волнуясь,
и затем совсем изнемог. В продолжение, по крайней мере, четверти часа после того он кашлял во всю мочь, так что было даже удивительно, что этот жалкий человеческий остов
еще заключает в себе столько силы. Наконец он отдышался
и закрыл глаза.
— А помните, маменька, у брата золотенькие запоночки были… хорошенькие такие,
еще он их по праздникам надевал…
и куда только эти запоночки девались — ума приложить не могу!
Дневной свет сквозь опущенные гардины лился скупо,
и так как в углу, перед образом, теплилась лампадка, то сумерки, наполнявшие комнату, казались
еще темнее
и гуще.
Ему померещилось, что он вышел оттуда, из этой тьмы, которая сейчас в его глазах так таинственно шевелилась; что там есть
и еще,
и еще… тени, тени, тени без конца!
— Мы, бабушка, целый день всё об наследствах говорим. Он все рассказывает, как прежде,
еще до дедушки было… даже Горюшкино, бабушка, помнит. Вот, говорит, кабы у тетеньки Варвары Михайловны детей не было — нам бы Горюшкино-то принадлежало!
И дети-то, говорит, бог знает от кого — ну, да не нам других судить! У ближнего сучок в глазу видим, а у себя
и бревна не замечаем… так-то, брат!
— Кушайте, батюшка! — убеждал он отца благочинного, — все это запасы покойного братца! любил покойник покушать!
И сам хорошо кушал, а
еще больше других любил угостить! Ах, брат, брат! оставил ты нас! Нехороший ты, брат, недобрый!
— Нечего об пустяках
и говорить. Святая церковь как поет? Поет: в месте злачнем, в месте прохладнем, иде же несть ни печали, ни воздыхания… Об каком же тут «среднем» месте
еще разговаривать!
Такие минуты всегда приходят внезапно; хотя человек, быть может, уж давно надломлен, но все-таки
еще перемогается
и стоит, —
и вдруг откуда-то сбоку наносится последний удар.