— Вот теперь вы — паинька! — сказал он, — ах! хорошо, голубушка, коли кто с Богом в ладу живет! И он к Богу с молитвой, и Бог к нему с помощью. Так-то, добрый друг маменька!
Иудушка пролил слезы и умолил доброго друга маменьку управлять его имением безотчетно, получать с него доходы и употреблять по своему усмотрению, «а что вы мне, голубушка, из доходов уделите, я всем, даже малостью, буду доволен».
Напрасно Арина Петровна соблазняла его покупками — на все ее предложения приобрести такой-то лесок или такой-то покосец он неизменно отвечал: «Я, добрый друг маменька, и тем доволен, что вы, по милости вашей, мне пожаловали».
Он ненавидел Иудушку и в то же время боялся его. Он знал, что глаза Иудушки источают чарующий яд, что голос его, словно змей, заползает в душу и парализует волю человека. Поэтому он решительно отказался от свиданий с ним. Иногда кровопивец приезжал в Дубровино, чтобы поцеловать ручку у доброго друга маменьки (он выгнал ее из дому, но почтительности не прекращал) — тогда Павел Владимирыч запирал антресоли на ключ и сидел взаперти все время, покуда Иудушка калякал с маменькой.
Но, выполняя волю «доброго друга маменьки», он все-таки вскользь намекал своим окружающим, что всякому человеку положено нести от Бога крест и что это делается не без цели, ибо, не имея креста, человек забывается и впадает в разврат.
Матери же писал так: «Огурчиков, добрый друг маменька, по силе возможности, посылаю; что же касается до индюшек, то, сверх пущенных на племя, остались только петухи, кои для вас, по огромности их и ограниченности вашего стола, будут бесполезны.
Прошло лет пять со времени переселения Арины Петровны в Погорелку. Иудушка как засел в своем родовом Головлеве, так и не двигается оттуда. Он значительно постарел, вылинял и потускнел, но шильничает, лжет и пустословит еще пуще прежнего, потому что теперь у него почти постоянно под руками добрый друг маменька, которая ради сладкого старушечьего куска сделалась обязательной слушательницей его пустословия.
Они удовлетворяли его страсти к пустословию, ибо ежели он находил возможным пустословить один на один с самим собою, по поводу разнообразных счетов и отчетов, то пустословить с добрым другом маменькой было для него еще поваднее.
День потянулся вяло. Попробовала было Арина Петровна в дураки с Евпраксеюшкой сыграть, но ничего из этого не вышло. Не игралось, не говорилось, даже пустяки как-то не шли на ум, хотя у всех были в запасе целые непочатые углы этого добра. Насилу пришел обед, но и за обедом все молчали. После обеда Арина Петровна собралась было в Погорелку, но Иудушку даже испугало это намерение доброго друга маменьки.
С тех пор как он заявил сомнение насчет принадлежности маменьке тарантаса (Иудушка соглашался внутренно, что тогда он был виноват и заслуживал проклятия), воды утекло много; Арина Петровна смирилась, а Порфирий Владимирыч только и думал об том, как бы успокоить доброго друга маменьку.
Иудушка смиренно удалялся, и хотя при этом не упускал случая попенять доброму другу маменьке, что она сделалась к нему немилостива, но в глубине души был очень доволен, что его не тревожат и что Арина Петровна приняла горячее участие в затруднительном для него обстоятельстве.
Порфирий Владимирыч писал: «Известие о кончине любезной сестрицы и доброй подруги детства Анны Владимировны поразило мое сердце скорбию, каковая скорбь еще более усилилась при мысли, что вам, милый друг маменька, посылается еще новый крест, в лице двух сирот-малюток.
— Зачем мне тебя притеснять, друг мой, я мать тебе! Вот Порфиша: и приласкался и пожалел — все как след доброму сыну сделал, а ты и на мать-то путем посмотреть не хочешь, все исподлобья да сбоку, словно она — не мать, а ворог тебе! Не укуси, сделай милость!
— Маслица в лампадку занадобится или Богу свечечку поставить захочется — ан деньги-то и есть! Так-то, брат! Живи-ко, брат, тихо да смирно — и маменька будет тобой довольна, и тебе будет покойно, и всем нам весело и радостно. Мать — ведь она добрая, друг!
— Был милостив, мой друг, а нынче нет! Милостив, милостив, а тоже с расчетцем: были мы хороши — и нас царь небесный жаловал; стали дурны — ну и не прогневайтесь! Уж я что думаю: не бросить ли все за добра ума. Право! выстрою себе избушку около папенькиной могилки, да и буду жить да поживать!
— Чего не можно! Садись! Бог простит! не нарочно ведь, не с намерением, а от забвения. Это и с праведниками случалось! Завтра вот чем свет встанем, обеденку отстоим, панихидочку отслужим — все как следует сделаем. И его душа будет радоваться, что родители да добрые люди об нем вспомнили, и мы будем покойны, что свой долг выполнили. Так-то, мой друг. А горевать не след — это я всегда скажу: первое, гореваньем сына не воротишь, а второе — грех перед Богом!
— Чтой-то, барин, как у вас добра много выходит! Давеча пошла я на погреб за солониной; думаю, давно ли другую кадку зачали — смотрю, ан ее там куска с два ли, с три ли на донышке лежит!
— Eh, ma bonne amie, [Э, мой добрый друг (фр.).] — сказал князь с упреком, — я вижу, вы нисколько не стали благоразумнее — вечно сокрушаетесь и плачете о воображаемом горе. Ну, как вам не совестно? Я его давно знаю, и знаю за внимательного, доброго и прекрасного мужа и главное — за благороднейшего человека, un parfait honnête homme. [вполне порядочного человека (фр.).]
— Но — не вздумайте сочувствовать, жалеть и тому подобное. И — не питайте амурных надежд, я уже достаточно устала от любви. И вообще от всякого свинства. Будем добрыми друзьями — хорошо?
Широкими, но поспешными шагами, с тревогой на лице, перешла она через двор и поднялась к Вере. Усталости — как не бывало. Жизнь воротилась к ней, и Райский радовался, как доброму другу, страху на ее лице.
И там же надписью печальной // Отца и матери, в слезах, // Почтил он прах патриархальный… // Увы! на жизненных браздах // Мгновенной жатвой поколенья, // По тайной воле провиденья, // Восходят, зреют и падут; // Другие им вослед идут… // Так наше ветреное племя // Растет, волнуется, кипит // И к гробу прадедов теснит. // Придет, придет и наше время, // И наши внуки в добрый час // Из мира вытеснят и нас!
Вперед, вперед, моя исторья! // Лицо нас новое зовет. // В пяти верстах от Красногорья, // Деревни Ленского, живет // И здравствует еще доныне // В философической пустыне // Зарецкий, некогда буян, // Картежной шайки атаман, // Глава повес, трибун трактирный, // Теперь же добрый и простой // Отец семейства холостой, // Надежный друг, помещик мирный // И даже честный человек: // Так исправляется наш век!
Но муж любил ее сердечно, // В ее затеи не входил, // Во всем ей веровал беспечно, // А сам в халате ел и пил; // Покойно жизнь его катилась; // Под вечер иногда сходилась // Соседей добрая семья, // Нецеремонные друзья, // И потужить, и позлословить, // И посмеяться кой о чем. // Проходит время; между тем // Прикажут Ольге чай готовить, // Там ужин, там и спать пора, // И гости едут со двора.
Так думал молодой повеса, // Летя в пыли на почтовых, // Всевышней волею Зевеса // Наследник всех своих родных. — // Друзья Людмилы и Руслана! // С героем моего романа // Без предисловий, сей же час // Позвольте познакомить вас: // Онегин, добрый мой приятель, // Родился на брегах Невы, // Где, может быть, родились вы // Или блистали, мой читатель; // Там некогда гулял и я: // Но вреден север для меня.