Неточные совпадения
Антона Васильева она прозвала «переметной сумуй» не за
то, чтоб он в самом
деле был когда-нибудь замечен в предательстве, а за
то, что был слаб на язык.
То косынку у девки Анютки изрежет в куски,
то сонной Васютке мух в рот напустит,
то заберется на кухню и стянет там пирог (Арина Петровна, из экономии, держала детей впроголодь), который, впрочем, тут же
разделит с братьями.
Праздная мысль молодого человека до
того отвыкла сосредоточиваться, что даже бюрократические испытания, вроде докладных записок и экстрактов из
дел, оказывались для нее непосильными.
Дело в
том, что на Аннушку Арина Петровна имела виды, а Аннушка не только не оправдала ее надежд, но вместо
того на весь уезд учинила скандал. Когда дочь вышла из института, Арина Петровна поселила ее в деревне, в чаянье сделать из нее дарового домашнего секретаря и бухгалтера, а вместо
того Аннушка, в одну прекрасную ночь, бежала из Головлева с корнетом Улановым и повенчалась с ним.
— Но кто ж его знает, полно, есть ли еще этот Суздаль-монастырь, и в самом ли
деле он для
того существует, чтоб освобождать огорченных родителей от лицезрения строптивых детей?
— Будут. Вот я так ни при чем останусь — это верно! Да, вылетел, брат, я в трубу! А братья будут богаты, особливо Кровопивушка. Этот без мыла в душу влезет. А впрочем, он ее, старую ведьму, со временем порешит; он и именье и капитал из нее высосет — я на эти
дела провидец! Вот Павел-брат —
тот душа-человек! он мне табаку потихоньку пришлет — вот увидишь! Как приеду в Головлево — сейчас ему цидулу: так и так, брат любезный, — успокой! Э-э-эх, эхма! вот кабы я богат был!
Не в
том, впрочем,
дело, а как бы закуски теперь добыть.
— И
то дело! где у тебя полштоф-то?
— То-то. Мы как походом шли — с чаями-то да с кофеями нам некогда было возиться. А водка — святое
дело: отвинтил манерку, налил, выпил — и шабаш. Скоро уж больно нас в
ту пору гнали, так скоро, что я
дней десять не мывшись был!
Потянулся ряд вялых, безубразных
дней, один за другим утопающих в серой, зияющей бездне времени. Арина Петровна не принимала его; к отцу его тоже не допускали.
Дня через три бурмистр Финогей Ипатыч объявил ему от маменьки «положение», заключавшееся в
том, что он будет получать стол и одежду и, сверх
того, по фунту Фалера [Известный в
то время табачный фабрикант, конкурировавший с Жуковым. (Примеч. М.Е. Салтыкова-Щедрина.)] в месяц. Он выслушал маменькину волю и только заметил...
Целыми
днями шагал он взад и вперед по отведенной комнате, не выпуская трубки изо рта и напевая кой-какие обрывки песен, причем церковные напевы неожиданно сменялись разухабистыми, и наоборот. Когда в конторе находился налицо земский,
то он заходил к нему и высчитывал доходы, получаемые Ариной Петровной.
Порфиша вскинул глазами в потолок и грустно покачал головою, словно бы говорил: «а-а-ах!
дела!
дела! и нужно же милого друга маменьку так беспокоить! сидели бы все смирно, ладком да мирком — ничего бы этого не было, и маменька бы не гневалась… а-а-ах,
дела,
дела!» Но Арине Петровне, как женщине, не терпящей, чтобы течение ее мыслей было чем бы
то ни было прерываемо, движение Порфиши не понравилось.
А
то — на-тко! сижу здесь, ни сном, ни
делом не вижу, а он уж и распорядился!
— «Ах» да «ах» — ты бы в
ту пору, ахало, ахал, как время было. Теперь ты все готов матери на голову свалить, а чуть коснется до
дела — тут тебя и нет! А впрочем, не об бумаге и речь: бумагу, пожалуй, я и теперь сумею от него вытребовать. Папенька-то не сейчас, чай, умрет, а до
тех пор балбесу тоже пить-есть надо. Не выдаст бумаги — можно и на порог ему указать: жди папенькиной смерти! Нет, я все-таки знать желаю: тебе не нравится, что я вологодскую деревнюшку хочу ему отделить?
Стоит ли ограждать и ухичивать
то, над устройством чего они
день и ночь выбиваются из сил, — это не приходило ему на ум, но он сознавал, что даже и эти безымянные точки стоят неизмеримо выше его, что он и барахтаться не может, что ему нечего ни ограждать, ни ухичивать.
Тем не менее, когда ей однажды утром доложили, что Степан Владимирыч ночью исчез из Головлева, она вдруг пришла в себя. Немедленно разослала весь дом на поиски и лично приступила к следствию, начав с осмотра комнаты, в которой жил постылый. Первое, что поразило ее, — это стоявший на столе штоф, на
дне которого еще плескалось немного жидкости и который впопыхах не догадались убрать.
И добро бы худо ему было, есть-пить бы не давали, работой бы изнуряли — а
то слонялся целый
день взад и вперед по комнате, как оглашенный, ел да пил, ел да пил!
Казалось, она ничего больше не понимала, кроме
того, что, несмотря на
раздел имения и освобождение крестьян, она по-прежнему живет в Головлеве и по-прежнему ни перед кем не отчитывается.
Иногда
дело доходило до
того, что он даже собственностью отягощался.
Арина Петровна понурила голову и раздумывала. Она очень хорошо видела, что
дело ее стоит плохо, но безнадежность будущего до
того терзала ее, что даже очевидность не могла убедить в бесплодности дальнейших попыток.
Иудушка между
тем подъехал и по сделанной ему встрече уже заключил, что в Дубровине
дело идет к концу.
Через три
дня у Арины Петровны все было уже готово к отъезду. Отстояли обедню, отпели и схоронили Павла Владимирыча. На похоронах все произошло точно так, как представляла себе Арина Петровна в
то утро, как Иудушке приехать в Дубровино. Именно так крикнул Иудушка: «Прощай, брат!» — когда опускали гроб в могилу, именно так же обратился он вслед за
тем к Улитушке и торопливо сказал...
К
тому же
дело происходило осенью, в самый разгар хозяйственных итогов, а между
тем время стояло ненастное и полагало невольный предел усердию Арины Петровны.
Что это ни на что не похоже, что они в Погорелке никого не видят, кроме попа, который к
тому же постоянно, при свидании с ними, почему-то заговаривает о
девах, погасивших свои светильники, и что вообще — «так нельзя».
Правда, она отговаривала внучек от их намерения, но слабо, без убеждения; она беспокоилась насчет ожидающего их будущего,
тем более что сама не имела никаких связей в так называемом свете, но в
то же время чувствовала, что разлука с девушками есть
дело должное, неизбежное.
Дни чередовались
днями с
тем удручающим однообразием, которым так богата деревенская жизнь, если она не обставлена ни комфортом, ни хозяйственным трудом, ни материалом, дающим пищу для ума.
Но ежели
дни проходили в бессознательной дремоте,
то ночи были положительно мучительны.
Напротив
того, узнав об этом, она тотчас же поехала в Головлево и, не успев еще вылезти из экипажа, с каким-то ребяческим нетерпением кричала Иудушке: «А ну-ка, ну, старый греховодник! кажи мне, кажи свою кралю!» Целый этот
день она провела в полном удовольствии, потому что Евпраксеюшка сама служила ей за обедом, сама постелила для нее постель после обеда, а вечером она играла с Иудушкой и его кралей в дураки.
Не для
тех, конечно, которые лицемерят, плавая в высотах общественных эмпиреев, а для
тех, которые нелицемерно кишат на
дне общественного котла.
Следует ли по этому случаю радоваться или соболезновать — судить об этом не мое
дело. Думаю, однако ж, что если лицемерие может внушить негодование и страх,
то беспредметное лганье способно возбудить докуку и омерзение. А потому самое лучшее — это, оставив в стороне вопрос о преимуществах лицемерия сознательного перед бессознательным или наоборот, запереться и от лицемеров, и от лгунов.
Не на праздность жаловался Иудушка, а на
то, что не успевал всего переделать, хотя целый
день корпел в кабинете, не выходя из халата.
Я один раз такой секрет, такой секрет достала, что тысячу рублей давали — не открывает
тот человек, да и
дело с концом!
— А я все об
том думаю, как они себя соблюдут в вертепе-то этом? — продолжает между
тем Арина Петровна, — ведь это такое
дело, что тут только раз оступись — потом уж чести-то девичьей и не воротишь! Ищи ее потом да свищи!
Но он, вместо
того чтобы сразу поступить таким образом,довел
дело до
того, что поступок его стал всем известен, — и вот его отпустили на определенный срок с
тем, чтобы в течение его растрата была непременно пополнена.
Ах! поскорее бы эта ночь прошла! Завтра… ну, завтра пусть будет, что будет! Но что он должен будет завтра выслушать… ах, чего только он не выслушает! Завтра… но для чего же завтра? ведь есть и еще целый
день впереди… Ведь он выговорил себе два
дня собственно для
того, чтобы иметь время убедить, растрогать… Черта с два! убедишь тут, растрогаешь! Нет уж…
Всегда, с
тех пор как он начал себя помнить,
дело было поставлено так, что лучше казалось совсем отказаться от какого-нибудь предположения, нежели поставить его в зависимость от решения отца.
— А потому, во-первых, что у меня нет денег для покрытия твоих дрянных
дел, а во-вторых — и потому, что вообще это до меня не касается. Сам напутал — сам и выпутывайся. Любишь кататься — люби и саночки возить. Так-то, друг. Я ведь и давеча с
того начал, что ежели ты просишь правильно…
Иудушка тоже не понимал. Он не понимал, что открывавшаяся перед его глазами могила уносила последнюю связь его с живым миром, последнее живое существо, с которым он мог
делить прах, наполнявший его. И что отныне этот прах, не находя истока, будет накопляться в нем до
тех пор, пока окончательно не задушит его.
И все в доме стихло. Прислуга, и прежде предпочитавшая ютиться в людских, почти совсем бросила дом, а являясь в господские комнаты, ходила на цыпочках и говорила шепотом. Чувствовалось что-то выморочное и в этом доме, и в этом человеке, что-то такое, что наводит невольный и суеверный страх. Сумеркам, которые и без
того окутывали Иудушку, предстояло сгущаться с каждым
днем все больше и больше.
У кого, мой друг,
дело есть, да кто собой управлять умеет —
тот никогда скуки не знает.
Поэтому, когда на
деле мечты о трудовом хлебе разрешились
тем, что ей предложили занять опереточное амплуа на подмостках одного из провинциальных театров,
то, несмотря на контраст, она колебалась недолго.
Ясно, что тут
дело шло совсем не об
том, чтобы подбирать себе общество по душе, а об
том, чтобы примоститься к какому бы
то ни было обществу, лишь бы не изнывать в одиночестве.
И когда, после наивных вопросов погорелковской прислуги, после назидательных вздохов воплинского батюшки и его попадьи и после новых поучений Иудушки, она осталась одна, когда она проверила на досуге впечатления
дня,
то ей сделалось уже совсем несомненно, что прежняя «барышня» умерла навсегда, что отныне она только актриса жалкого провинциального театра и что положение русской актрисы очень недалеко отстоит от положения публичной женщины.
— Смотря по
тому, как возьмешься, мой друг. Ежели возьмешься как следует — все у тебя пойдет и ладно и плавно; а возьмешься не так, как следует — ну, и застрянет
дело, в долгий ящик оттянется.
В
тот же
день вечером Аннинька подписала все бумаги и описи, изготовленные Порфирием Владимирычем, и наконец свободно вздохнула.
— Постой! я не об
том, хорошо или нехорошо, а об
том, что хотя
дело и сделано, но ведь его и переделать можно. Не только мы грешные, а и Бог свои действия переменяет: сегодня пошлет дождичка, а завтра вёдрышка даст! А! ну-тко! ведь не бог же знает какое сокровище — театр! Ну-тко! решись-ка!
— Свобода, сударыня, конечно,
дело не худое, но и она не без опасностей бывает. А ежели при этом иметь в предмете, что вы Порфирию Владимирычу ближайшей родственницей, а следственно, и прямой всех его имений наследницей доводитесь,
то можно бы, мнится, насчет свободы несколько и постеснить себя.
Действительно, в
тот же
день, за вечерним чаем, Арина Петровна, в присутствии Евпраксеюшки, подшучивала над Иудушкой.
— Ну, так постой же, сударка! Ужо мы с тобой на прохладе об этом
деле потолкуем! И как, и что — все подробно определим! А
то ведь эти мужчинки — им бы только прихоть свою исполнить, а потом отдувайся наша сестра за них, как знает!
— Ведь это, сударка, как бы ты думала? — ведь это… божественное! — настаивала она, — потому что хоть и не
тем порядком, а все-таки настоящим манером… Только ты у меня смотри! Ежели да под постный
день — Боже тебя сохрани! засмею тебя! и со свету сгоню!