Неточные совпадения
Она не приметила даже, что в это самое время девчонка Дуняшка ринулась
было с разбега мимо окна, закрывая что-то передником, и вдруг, завидев барыню, на мгновение закружилась на одном месте и тихим шагом поворотила назад (в
другое время этот поступок вызвал бы целое следствие).
— Так, без родительского благословения, как собаки, и повенчались! — сетовала по этому случаю Арина Петровна. — Да хорошо еще, что кругом налоя-то муженек обвел!
Другой бы попользовался — да и
был таков! Ищи его потом да свищи!
Когда Арина Петровна посылала детям выговоры за мотовство (это случалось нередко, хотя серьезных поводов и не
было), то Порфиша всегда с смирением покорялся этим замечаниям и писал: «Знаю, милый дружок маменька, что вы несете непосильные тяготы ради нас, недостойных детей ваших; знаю, что мы очень часто своим поведением не оправдываем ваших материнских об нас попечений, и, что всего хуже, по свойственному человекам заблуждению, даже забываем о сем, в чем и приношу вам искреннее сыновнее извинение, надеясь со временем от порока сего избавиться и
быть в употреблении присылаемых вами, бесценный
друг маменька, на содержание и прочие расходы денег осмотрительным».
—
Было всего. На
другой день приходит к Ивану Михайлычу, да сам же и рассказывает. И даже удивительно это: смеется… веселый! словно бы его по головке погладили!
— Ну нет — это, брат, аттбнде! — я бы тебя главнокомандующим надо всеми имениями сделал! Да,
друг, накормил, обогрел ты служивого — спасибо тебе! Кабы не ты, понтировал бы я теперь пешедралом до дома предков моих! И вольную бы тебе сейчас в зубы, и все бы перед тобой мои сокровища открыл —
пей,
ешь и веселись! А ты как обо мне полагал, дружище?
Потянулся ряд вялых, безубразных дней, один за
другим утопающих в серой, зияющей бездне времени. Арина Петровна не принимала его; к отцу его тоже не допускали. Дня через три бурмистр Финогей Ипатыч объявил ему от маменьки «положение», заключавшееся в том, что он
будет получать стол и одежду и, сверх того, по фунту Фалера [Известный в то время табачный фабрикант, конкурировавший с Жуковым. (Примеч. М.Е. Салтыкова-Щедрина.)] в месяц. Он выслушал маменькину волю и только заметил...
— Вот видишь, ты и молчишь, — продолжала Арина Петровна, — стало
быть, сам чувствуешь, что блохи за тобой
есть. Ну, да уж Бог с тобой! Для радостного свидания, оставим этот разговор. Бог, мой
друг, все видит, а я… ах, как давно я тебя насквозь понимаю! Ах, детушки, детушки! вспомните мать, как в могилке лежать
будет, вспомните — да поздно уж
будет!
Порфиша вскинул глазами в потолок и грустно покачал головою, словно бы говорил: «а-а-ах! дела! дела! и нужно же милого
друга маменьку так беспокоить! сидели бы все смирно, ладком да мирком — ничего бы этого не
было, и маменька бы не гневалась… а-а-ах, дела, дела!» Но Арине Петровне, как женщине, не терпящей, чтобы течение ее мыслей
было чем бы то ни
было прерываемо, движение Порфиши не понравилось.
— Ну, голубчик, с тобой — после! — холодно оборвала его Арина Петровна, — ты, я вижу, по Степкиным следам идти хочешь… ах, не ошибись, мой
друг! Покаешься после — да поздно
будет!
Оказалось, однако, что соображение это уж
было в виду у Арины Петровны, но что, в то же время, существовала и
другая сокровенная мысль, которую и пришлось теперь высказать.
— Ну нет, это дудки! И на порог к себе его не пущу! Не только хлеба — воды ему, постылому, не вышлю! И люди меня за это не осудят, и Бог не накажет. На-тко! дом прожил, имение прожил — да разве я крепостная его, чтобы всю жизнь на него одного припасать? Чай, у меня и
другие дети
есть!
— А-а-ах! а что в Писании насчет терпенья-то сказано? В терпении, сказано, стяжите души ваши! в терпении — вот как! Бог-то, вы думаете, не видит? Нет, он все видит, милый
друг маменька! Мы, может
быть, и не подозреваем ничего, сидим вот: и так прикинем, и этак примерим, — а он там уж и решил: дай, мол, пошлю я ей испытание! А-а-ах! а я-то думал, что вы, маменька, паинька!
— Так… так… знала я, что ты это присоветуешь. Ну хорошо. Положим, что сделается по-твоему. Как ни несносно мне
будет ненавистника моего всегда подле себя видеть, — ну, да видно пожалеть обо мне некому. Молода
была — крест несла, а старухе и подавно от креста отказываться не след. Допустим это,
будем теперь об
другом говорить. Покуда мы с папенькой живы — ну и он
будет жить в Головлеве, с голоду не помрет. А потом как?
Сыновья ушли, а Арина Петровна встала у окна и следила, как они, ни слова
друг другу не говоря, переходили через красный двор к конторе. Порфиша беспрестанно снимал картуз и крестился: то на церковь, белевшуюся вдали, то на часовню, то на деревянный столб, к которому
была прикреплена кружка для подаяний. Павлуша, по-видимому, не мог оторвать глаз от своих новых сапогов, на кончике которых так и переливались лучи солнца.
— Маслица в лампадку занадобится или Богу свечечку поставить захочется — ан деньги-то и
есть! Так-то, брат! Живи-ко, брат, тихо да смирно — и маменька
будет тобой довольна, и тебе
будет покойно, и всем нам весело и радостно. Мать — ведь она добрая,
друг!
С утра, чуть брезжил свет, уж весь горизонт
был сплошь обложен ими; облака стояли словно застывшие, очарованные; проходил час,
другой, третий, а они всё стояли на одном месте, и даже незаметно
было ни малейшей перемены ни в колере, ни в очертаниях их.
Как сама она, раз войдя в колею жизни, почти машинально наполняла ее одним и тем же содержанием, так, по мнению ее, должны
были поступать и
другие.
— И чем тебе худо у матери стало! Одет ты и сыт — слава Богу! И теплехонько тебе, и хорошохонько… чего бы, кажется, искать! Скучно тебе, так не прогневайся,
друг мой, — на то и деревня! Веселиев да балов у нас нет — и все сидим по углам да скучаем! Вот я и рада
была бы поплясать да песни попеть — ан посмотришь на улицу, и в церковь-то Божию в этакую мукреть ехать охоты нет!
— Нет, ты не смейся, мой
друг! Это дело так серьезно, так серьезно, что разве уж Господь им разуму прибавит — ну, тогда… Скажу хоть бы про себя: ведь и я не огрызок; как-никак, а и меня пристроить ведь надобно. Как тут поступить? Ведь мы какое воспитание-то получили? Потанцевать да попеть да гостей принять — что я без поганок-то без своих делать
буду? Ни я подать, ни принять, ни сготовить для себя — ничего ведь я, мой
друг, не могу!
—
Был милостив, мой
друг, а нынче нет! Милостив, милостив, а тоже с расчетцем:
были мы хороши — и нас царь небесный жаловал; стали дурны — ну и не прогневайтесь! Уж я что думаю: не бросить ли все за добра ума. Право! выстрою себе избушку около папенькиной могилки, да и
буду жить да поживать!
Иудушка пролил слезы и умолил доброго
друга маменьку управлять его имением безотчетно, получать с него доходы и употреблять по своему усмотрению, «а что вы мне, голубушка, из доходов уделите, я всем, даже малостью,
буду доволен».
— Встать можно
будет? — подсказала Арина Петровна, — дай Бог, мой
друг, дай Бог!
— Можно бы,
друг мой, и то в соображение взять, что у тебя племянницы-сироты
есть — какой у них капитал? Ну и мать тоже… — продолжала Арина Петровна.
— Ты, может
быть, думаешь, что я смерти твоей желаю, так разуверься, мой
друг! Ты только живи, а мне, старухе, и горюшка мало! Что мне! мне и тепленько, и сытенько у тебя, и даже ежели из сладенького чего-нибудь захочется — все у меня
есть! Я только насчет того говорю, что у христиан обычай такой
есть, чтобы в ожидании предбудущей жизни…
— Капитал, мой
друг, и по закону к перемещению допускается. Потому это вещь наживная: вчера он
был, сегодня — нет его. И никто в нем отчета не может спрашивать — кому хочу, тому и отдаю.
Одни крестились,
другие просто стояли в выжидательном положении, но все, очевидно, сознавали, что то, что до сих пор происходило в Дубровине,
было лишь временное, что только теперь наступает настоящее, заправское, с заправским хозяином во главе.
— Ну, вот как хорошо! Ничего, мой
друг! не огорчайтесь! может
быть, и отдышится! Мы-то здесь об нем сокрушаемся да на создателя ропщем, а он, может
быть, сидит себе тихохонько на постельке да Бога за исцеленье благодарит!
— Ну-ну-ну! успокойся! уйду! Знаю, что ты меня не любишь… стыдно, мой
друг, очень стыдно родного брата не любить! Вот я так тебя люблю! И детям всегда говорю: хоть брат Павел и виноват передо мной, а я его все-таки люблю! Так ты, значит, не делал распоряжений — и прекрасно, мой
друг! Бывает, впрочем, иногда, что и при жизни капитал растащат, особенно кто без родных, один… ну да уж я поприсмотрю… А? что? надоел я тебе? Ну, ну, так и
быть, уйду! Дай только Богу помолюсь!
— Прощай,
друг! не беспокойся! Почивай себе хорошохонько — может, и даст Бог! А мы с маменькой потолкуем да поговорим — может
быть, что и попридумаем! Я, брат, постненького себе к обеду изготовить просил… рыбки солененькой, да грибков, да капустки — так ты уж меня извини! Что? или опять надоел? Ах, брат, брат!.. ну-ну, уйду, уйду! Главное, мой
друг, не тревожься, не волнуй себя — спи себе да почивай! Хрр… хрр… — шутливо поддразнил он в заключение, решаясь наконец уйти.
— Мы, бабушка, целый день всё об наследствах говорим. Он все рассказывает, как прежде, еще до дедушки
было… даже Горюшкино, бабушка, помнит. Вот, говорит, кабы у тетеньки Варвары Михайловны детей не
было — нам бы Горюшкино-то принадлежало! И дети-то, говорит, бог знает от кого — ну, да не нам
других судить! У ближнего сучок в глазу видим, а у себя и бревна не замечаем… так-то, брат!
— У них, мой
друг, не удовольствия на уме должны
быть, а божественное, — продолжает наставительно Арина Петровна.
— Нет, мой
друг,
будет! не хочу я тебе, на прощание, неприятного слова сказать… а нельзя мне здесь оставаться! Не у чего! Батюшка! помолимтесь!
Чтоб как-нибудь скрыть в собственных глазах эту пустоту, она распорядилась немедленно заколотить парадные комнаты и мезонин, в котором жили сироты («кстати, и дров меньше выходить
будет», — думала она при этом), а для себя отделила всего две комнаты, из которых в одной помещался большой киот с образами, а
другая представляла в одно и то же время спальную, кабинет и столовую.
Матери же писал так: «Огурчиков, добрый
друг маменька, по силе возможности, посылаю; что же касается до индюшек, то, сверх пущенных на племя, остались только петухи, кои для вас, по огромности их и ограниченности вашего стола,
будут бесполезны.
А не угодно ли вам
будет пожаловать в Головлево разделить со мною убогую трапезу: тогда мы одного из сих тунеядцев (именно тунеядцы, ибо мой повар Матвей преискусно оных каплунит) велим зажарить и всласть с вами, дражайший
друг, покушаем».
Они лицемерят сознательно, в смысле своего знамени, то
есть и сами знают, что они лицемеры, да, сверх того, знают, что это и
другим небезызвестно.
В понятиях француза-буржуа вселенная
есть не что иное, как обширная сцена, где дается бесконечное театральное представление, в котором один лицемер подает реплику
другому.
— А как
был горд! Фу-ты! Ну-ты! И то нехорошо, и
другое неладно! Цари на поклон к нему ездили, принцы в передней дежурили! Ан Бог-то взял, да в одну минуту все его мечтания ниспроверг!
Они удовлетворяли его страсти к пустословию, ибо ежели он находил возможным пустословить один на один с самим собою, по поводу разнообразных счетов и отчетов, то пустословить с добрым
другом маменькой
было для него еще поваднее.
— Как знать, милый
друг маменька! А вдруг полки идут! Может
быть, война или возмущение — чтоб
были полки в срок на местах! Вон, намеднись, становой сказывал мне, Наполеон III помер, — наверное, теперь французы куролесить начнут! Натурально, наши сейчас вперед — ну, и давай, мужичок, подводку! Да в стыть, да в метель, да в бездорожицу — ни на что не посмотрят: поезжай, мужичок, коли начальство велит! А нас с вами покамест еще поберегут, с подводой не выгонят!
— Что такое! ништо уж я позабыла! Должно
быть, все об ней же, об милости Божьей. Не помню, мой
друг, не помню.
— Чего не можно! Садись! Бог простит! не нарочно ведь, не с намерением, а от забвения. Это и с праведниками случалось! Завтра вот чем свет встанем, обеденку отстоим, панихидочку отслужим — все как следует сделаем. И его душа
будет радоваться, что родители да добрые люди об нем вспомнили, и мы
будем покойны, что свой долг выполнили. Так-то, мой
друг. А горевать не след — это я всегда скажу: первое, гореваньем сына не воротишь, а второе — грех перед Богом!
— А какой ласковый
был! — говорит он, — ничего, бывало, без позволения не возьмет. Бумажки нужно — можно, папа, бумажки взять? — Возьми, мой
друг! Или не
будете ли, папа, такой добренький, сегодня карасиков в сметане к завтраку заказать? — Изволь, мой
друг! Ах, Володя! Володя! Всем ты
был пайка, только тем не пайка, что папку оставил!
Сознавал ли Иудушка, что это камень, а не хлеб, или не сознавал — это вопрос спорный; но, во всяком случае, у него ничего
другого не
было, и он подавал свой камень, как единственное, что он мог дать.
День потянулся вяло. Попробовала
было Арина Петровна в дураки с Евпраксеюшкой сыграть, но ничего из этого не вышло. Не игралось, не говорилось, даже пустяки как-то не шли на ум, хотя у всех
были в запасе целые непочатые углы этого добра. Насилу пришел обед, но и за обедом все молчали. После обеда Арина Петровна собралась
было в Погорелку, но Иудушку даже испугало это намерение доброго
друга маменьки.
— Постой, попридержи свои дерзости, дай мне досказать. Что это не одни слова — это я тебе сейчас докажу… Итак, я тебе давеча сказал: если ты
будешь просить должного, дельного — изволь,
друг! всегда готов тебя удовлетворить! Но ежели ты приходишь с просьбой не дельною — извини, брат! На дрянные дела у меня денег нет, нет и нет! И не
будет — ты это знай! И не смей говорить, что это одни «слова», а понимай, что эти слова очень близко граничат с делом.
Наконец оба, и отец и сын, появились в столовую. Петенька
был красен и тяжело дышал; глаза у него смотрели широко, волосы на голове растрепались, лоб
был усеян мелкими каплями пота. Напротив, Иудушка вошел бледный и злой; хотел казаться равнодушным, но, несмотря на все усилия, нижняя губа его дрожала. Насилу мог он выговорить обычное утреннее приветствие милому
другу маменьке.
— Вот, маменька, и погодка у нас унялась, — начал Иудушка, — какое вчера смятение
было, ан Богу стоило только захотеть — вот у нас тишь да гладь да Божья благодать! так ли,
друг мой?
— Ах, детки, детки! — говорит он, — и жаль вас, и хотелось бы приласкать да приголубить вас, да, видно, нечего делать — не судьба! Сами вы от родителей бежите, свои у вас завелись друзья-приятели, которые дороже для вас и отца с матерью. Ну, и нечего делать! Подумаешь-подумаешь — и покоришься. Люди вы молодые, а молодому, известно, приятнее с молодым
побыть, чем со стариком ворчуном! Вот и смиряешь себя, и не ропщешь; только и просишь отца небесного: твори, Господи, волю свою!
Все смолкают; стаканы с чаем стоят нетронутыми. Иудушка тоже откидывается на спинку стула и нервно покачивается. Петенька, видя, что всякая надежда потеряна, ощущает что-то вроде предсмертной тоски и под влиянием ее готов идти до крайних пределов. И отец и сын с какою-то неизъяснимою улыбкой смотрят
друг другу в глаза. Как ни вышколил себя Порфирий Владимирыч, но близится минута, когда и он не в состоянии
будет сдерживаться.