Неточные совпадения
По-видимому, знакомство началось не далее как вчера вечером, но в речах обоих собеседников уже царствовала
та интимность, которою вообще отличаются излияния людей, вполне чистых
сердцем и не имеющих на душе ничего заветного.
Никогда, никогда, даже в Париже, мое
сердце не билось с такой силой, как в
тот момент, когда святая Москва впервые открылась моим глазам.
— Позволю себе спросить вас: ежели бы теперича они не злоумышляли, зачем же им было бы опасаться, что их подслушают? Теперича, к примеру, если вы, или я, или господин капитан… сидим мы, значит, разговариваем… И как у нас злых помышлений нет,
то неужели мы станем опасаться, что нас подслушают! Да милости просим!
Сердце у нас чистое, помыслов нет — хоть до завтрева слушайте!
Зная твое доброе
сердце, я очень понимаю, как тягостно для тебя должно быть всех обвинять; но если начальство твое желает этого,
то что же делать, мой друг! — обвиняй! Неси сей крест с смирением и утешай себя
тем, что в мире не одни радости, но и горести! И кто же из нас может сказать наверное, что для души нашей полезнее: первые или последние! Я, по крайней мере, еще в институте была на сей счет в недоумении, да и теперь в оном же нахожусь.
Много помог мне и уланский офицер, особливо когда я открыл ему раскаяние Филаретова. Вот истинно добрейший малый, который даже сам едва ли знает, за что под арестом сидит! И сколько у него смешных анекдотов! Многие из них я генералу передал, и так они ему пришли по
сердцу, что он всякий день, как я вхожу с докладом, встречает меня словами:"Ну, что, как наш улан! поберегите его, мой друг!
тем больше, что нам с военным ведомством ссориться не приходится!"
Ясно, что передо мной, в течение целого месяца, каждодневно производился
тот самый акт «потрясения», который поселяет такой наивный ужас в
сердцах наших столпов.
— Да, сударь, всякому люду к нам теперь ходит множество. Ко мне — отцы, народ деловой, а к Марье Потапьевне — сынки наведываются. Да ведь и
то сказать: с молодыми-то молодой поваднее, нечем со стариками. Смеху у них там… ну, а иной и глаза таращит — бабенке-то и лестно, будто как по ней калегвардское
сердце сохнет! Народ военный, свежий, саблями побрякивает — а время-то, между
тем, идет да идет. Бывают и штатские, да всё такие же румяные да пшеничные — заодно я их всех «калегвардами» прозвал.
Я не виню начальства за
то, что оно не всегда провидит в
сердцах подобных людей.
О
том, чтоб интернировать господина Сеченова в
сердцах наших дам, о
том, чтобы сделать его лекции настольной книгой наших будуаров, о
том, чтоб укоренить в наших салонах физиологический жаргон — нет и помину.
А так как, с другой стороны, я достоверно знаю, что все они кончались словами: вменить начальникам губерний в обязанностьи т. д.,
то, положив руку на
сердце, я с уверенностью могу сказать, что содержание их мне заранее известно до точности, а следовательно, и читать их особенной надобности для меня не настоит.
Однако было одно обстоятельство, которое грызло его, и обстоятельство это заключалось в
том, что он никак не мог пленить
сердце маменьки Марьи Петровны.
По-видимому, он заключал в себе все данные для увеселения материнского
сердца; по-видимому, он был и благонравен, и почтителен, не пропускал ни одного праздника, чтоб не пожелать милой маменьке «встретить его в полном душевном спокойствии и в
той сердечной тишине, которых вы, милая маменька, вполне достойны», однако материнское
сердце оставалось холодно к нему.
Поэтому, когда им случалось вдвоем обедать,
то у Марьи Петровны всегда до
того раскипалось
сердце, что она, как ужаленная, выскакивала из-за стола и, не говоря ни слова, выбегала из комнаты, а Сенечка следом за ней приставал:"Кажется, я, добрый друг маменька, ничем вас не огорчил?"Наконец, когда Марья Петровна утром просыпалась,
то, сплеснув себе наскоро лицо и руки холодною водой и накинув старенькую ситцевую блузу, тотчас же отправлялась по хозяйству и уж затем целое утро переходила от погреба к конюшне, от конюшни в контору, а там в оранжерею, а там на скотный двор.
Марья Петровна радовалась успехам Митеньки, во-первых, потому, что это не позволяло Сенечке говорить:"Все у вас дети пастухи — я один генерал!"и, во-вторых, потому, что Митенька один умел сдерживать Феденьку, эту скорбь и вместе с
тем радость и чаянье ее материнского
сердца.
Тем не менее
сердце Марьи Петровны ни к кому из детей так не лежало, как к Феденьке.
— Нет, мне, видно, бог уж за вас заплатит! Один он, царь милосердый, все знает и видит, как материнское-то
сердце не
то чтобы, можно сказать, в постоянной тревоге об вас находится, а еще пуще
того об судьбе вашей сокрушается… Чтобы жили вы, мои дети, в веселостях да в неженье, чтоб и ветром-то на вас как-нибудь неосторожно не дунуло, чтоб и не посмотрел-то на вас никто неприветливо…
Консервативные идеи страдают большим недостатком: им никак нельзя придать
тот лоск великодушия, который зажигает симпатию в
сердцах.
— Да, молодой! Если б вы не были молоды,
то поняли бы, что Цыбуля — отличный! Que c'est un homme charmant, un noble coeur, un ami a toute epreuve… [Что это прелестный человек, благородное
сердце, испытанный друг (франц.)]
Потому что дело идет не о
том только, чтобы наполнить праздное и скучающее существование, но о
том, чтобы освободить это существование от тисков, которыми оно охвачено и которые со всех сторон заграждают путь к
сердцу женщины.
Нет, я никого не могу любить, кроме бога, ни в чем не могу найти утешения, кроме религии! Знаешь ли, иногда мне кажется, что у меня выросли крылья и что я лечу высоко-высоко над этим дурным миром! А между
тем сердце еще молодо… зачем оно молодо, друг мой? зачем жестокий рок не разбил его, как разбил мою жизнь?
Довольно. Еще раз прошу: внимательно обсуди настоящее мое письмо и не забывай
ту, которая
сердцем всегда с тобою, —
— Ax, не говори этого, друг мой! Материнское
сердце далеко угадывает! Сейчас оно видит, что и как. Феогностушка подойдет — обнимет, поцелует, одним словом, все, как следует любящему дитяти, исполнит. Ну, а Коронат — нет. И
то же сделает, да не так выйдет. Холоден он, ах, как холоден!
Одним словом, мы непререкаемыми фактами подтвердили все
те предвидения и чаяния, которые смутно гнездились в
сердцах петербургских начальников насчёт «достоинств» и «способностей» русского мужика.
Оба эти человека очень серьезно взаимно считают себя противниками, оба от полноты
сердца язвят друг друга и отнюдь не догадываются, что только счастливое недоумение не позволяет им видеть, что оба они, в сущности, делают одно и
то же дело и уязвлениями своими не разбивают, а, напротив
того, подкрепляют друг друга.
Что скажут об этом космополиты! Что подумают
те чистые
сердцем, которые, говоря об отечестве, не могут воздержаться, чтобы не произнести:"Да будет забвенна десница моя, ежели забуду тебя, Иерусалиме!"Как глубоко поражены будут
те пламенные юноши, которых еще в школе напитывали высокими примерами Регулов и Муциев Сцевол, которые еще в колыбели засыпали под сладкие звуки псалма:"На реках вавилонских, тамо седохом и плакахом"?!
Можно ли, например, оспоривать, что чебоксарская подоплека добротнее французской? не будет ли это противно
тем инстинктам отечестволюбия, которые так дороги моему
сердцу? не рассердит ли это, наконец, Плешивцева, который хоть и приятель, а вдруг возьмет да крикнет: «Караул! измена?!» И ничего ты с ним не поделаешь, потому что он крепко стоит на чебоксарской почве, а ты колеблешься!
Это был крик моего
сердца, мучительный крик, не встретивший, впрочем, отзыва. И я, и Плешивцев — мы оба умолкли, как бы подавленные одним и
тем же вопросом:"Но Чебоксары?!!"Только Тебеньков по-прежнему смотрел на нас ясными, колючими глазами и втихомолку посмеивался. Наконец он заговорил.
Тебе по
сердцу «просветление», мне — "административное воздействие", но и в
том и в другом случае, в конце концов, все-таки прозревается военная экзекуция.
То была скорбная, горькая мысль, которая глубоко, до самого
сердца, пускала свои разветвления.
— Отечество, — говорил он, — это что-то таинственное, необъяснимое, но в
то же время затрогивающее все фибры человеческого
сердца.
— Да, — сказал он после минутного молчания, — какая-нибудь тайна тут есть."Не белы снеги"запоют — слушать без слез не можем, а обдирать народ — это вольным духом, сейчас! Или и впрямь казна-матушка так уж согрешила, что ни в ком-то к ней жалости нет и никто ничего не видит за нею! Уж на что казначей — хранитель, значит! — и
тот в прошлом году сто тысяч украл! Не щемит ни в ком
сердце по ней, да и все тут! А что промежду купечества теперь происходит — страсть!
Раб не перестает быть рабом даже в
те минуты, когда у него болит
сердце.
Разговор внезапно оборвался. Эти перечисления до
того взволновали моих спутников, что глаза у них заблестели зловещим блеском и лица обозлились и осунулись, словно под гнетом сильного душевного изнурения. Мне показалось, что еще одна минута — и они совершенно созреют для преступления. К счастью, в эту минуту поезд наш начал мало-помалу уменьшать ход, и все
сердца вдруг забились в виду чего-то решительного.
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж
тем как мы, враги Гимена, // В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский,
сердцем он // Для оной жизни был рожден.
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, //
То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим
сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. // Не говорит она: отложим — // Любви мы цену
тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим
сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А
то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
За что ж виновнее Татьяна? // За
то ль, что в милой простоте // Она не ведает обмана // И верит избранной мечте? // За
то ль, что любит без искусства, // Послушная влеченью чувства, // Что так доверчива она, // Что от небес одарена // Воображением мятежным, // Умом и волею живой, // И своенравной головой, // И
сердцем пламенным и нежным? // Ужели не простите ей // Вы легкомыслия страстей?
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил // Твое задумчивое пенье? // Кого твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу // Я безотрадно испытал. // Блажен, кто с нею сочетал // Горячку рифм: он
тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки
сердца успокоил, // Поймал и славу между
тем; // Но я, любя, был глуп и нем.