Если б мне сказали в 1826 году, что я доживу до сегодняшнего дня и пройду через все тревоги этого промежутка времени, то я бы никогда не поверил и не думал бы найти в себе возможность все эго преодолеть.
В продолжение нашей разлуки были и со мною разные тревоги. Два раза сильно хворал. Ездил лечиться в Тобольск в 1840 году. Слава богу, все это поправилось: дерево скрипит да дрожит.
…Очень бы хотелось получить письма, которые Шаховский обещал мне из России. Может, там что-нибудь мы бы нашли нового. В официальных мне ровно ничего не говорят — даже по тону не замечаю, чтобы у Ивана Александровича была тревога, которая должна всех волновать, если теперь совершается повторение того, что было с нами. Мы здесь ничего особенного не знаем, как ни хлопочем с Михаилом Александровичем поймать что-нибудь новое: я хлопочу лежа, а он кой-куда ходит и все возвращается ни с чем.
Марья Николаевна почти выздоровела, когда мы свиделись, но это оживление к вечеру исчезло — она, бедная, все хворает: физические боли действуют на душевное расположение, а душевные тревоги усиливают болезнь в свою очередь. Изменилась она мало, но гораздо слабее прежнего.
Я точно это время часто имел вести о тебе от моих домашних. Знаю твой подвиг храбрости, или по крайней мере нетрусости, что иногда все равно. Мне Annette описывала пожар и твое присутствие духа среди этой тревоги, а как раз всякого другого озадачила бы в твоем положении одинаково тогда с малютками. Хвала богу, но и тебе спасибо! Я просил Annette тебя расцеловать.
Как часто мы бросаемся высокими словами, не вдумываясь в них. Вот долдоним: дети — счастье, дети — радость, дети — свет в окошке! Но дети — это еще и мука наша! Вечная наша тревога! Дети — это наш суд на миру, наше зеркало, в котором совесть, ум, честность, опрятность нашу — все наголо видать. Дети могут нами закрыться, мы ими — никогда.