Вдруг узнает Фарлафа он; Глядит, и руки опустились; Досада, изумленье, гнев В его чертах изобразились; Скрыпя зубами, онемев, Герой, с поникшею главою Скорей отъехав ото рва, Бесился… но едва, едва Сам не смеялся над собою.
Со вздохом витязь вкруг себя Взирает грустными очами. «О поле, поле, кто тебя Усеял мертвыми костями? Чей борзый конь тебя топтал В последний час кровавой битвы? Кто на тебе со славой пал? Чьи небо слышало молитвы? Зачем же, поле, смолкло ты И поросло травой забвенья?.. Времен от вечной темноты, Быть может, нет и мне спасенья! Быть может, на холме немом Поставят тихий гроб Русланов, И струны громкие Баянов Не будут говорить о нем...
И вот она, на ложе хана Коленом опершись одним, Вздохнув, лицо к нему склоняет С томленьем, с трепетом живым И сон счастливца прерывает Лобзаньем страстным и немым…
В немой глуши степей горючих, За дальней цепью диких гор, Жилища ветров, бурь гремучих, Куда и ведьмы смелый взор Проникнуть в поздний час боится, Долина чудная таится, И в той долине два ключа...
К Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение — в нем мне чудится какой-то венец сверхчеловеческого целомудрия. Всякий пушкинизм ему был противен.
Есть много несказанных слов И много созданий, не созданных ныне, — Их столько же, сколько песчинок среди бесконечных песков В немой Аравийской пустыне.