«Что твоя голова, Маша?» — спросил Гаврила Гаврилович. «Лучше, папенька», — отвечала Маша. «Ты, верно, Маша, вчерась угорела», — сказала Прасковья Петровна. «
Может быть, маменька», — отвечала Маша.
«Теперь уже поздно противиться судьбе моей; воспоминание об вас, ваш милый, несравненный образ отныне будет мучением и отрадою жизни моей; но мне еще остается исполнить тяжелую обязанность, открыть вам ужасную тайну и положить между нами непреодолимую преграду…» — «Она всегда существовала, — прервала с живостию Марья Гавриловна, — я никогда не
могла быть вашею женою…» — «Знаю, — отвечал он ей тихо, — знаю, что некогда вы любили, но смерть и три года сетований…
Прошло несколько лет, и обстоятельства привели меня на тот самый тракт, в те самые места. Я вспомнил дочь старого смотрителя и обрадовался при мысли, что увижу ее снова. Но, подумал я, старый смотритель,
может быть, уже сменен; вероятно, Дуня уже замужем. Мысль о смерти того или другого также мелькнула в уме моем, и я приближался к станции *** с печальным предчувствием.
Старый же Берестов, с своей стороны, хотя и признавал в своем соседе некоторое сумасбродство (или, по его выражению, английскую дурь), однако же не отрицал в нем и многих отличных достоинств, например: редкой оборотливости; Григорий Иванович был близкий родственник графу Пронскому, человеку знатному и сильному; граф
мог быть очень полезен Алексею, а Муромский (так думал Иван Петрович), вероятно, обрадуется случаю выдать свою дочь выгодным образом.
Неточные совпадения
Иван Петрович вел жизнь самую умеренную, избегал всякого рода излишеств; никогда не случалось мне видеть его навеселе (что в краю нашем за неслыханное чудо почесться
может); к женскому же полу имел он великую склонность, но стыдливость
была в нем истинно девическая. [Следует анекдот, коего мы не помещаем, полагая его излишним; впрочем, уверяем читателя, что он ничего предосудительного памяти Ивана Петровича Белкина в себе не заключает. (Прим. А. С. Пушкина.)]
— Вам
было странно, — продолжал он, — что я не требовал удовлетворения от этого пьяного сумасброда Р***. Вы согласитесь, что, имея право выбрать оружие, жизнь его
была в моих руках, а моя почти безопасна: я
мог бы приписать умеренность одному моему великодушию, но не хочу лгать. Если б я
мог наказать Р***, не подвергая вовсе моей жизни, то я б ни за что не простил его.
Все сказки, которые только
могла запомнить ключница Кириловна,
были мне пересказаны; песни баб наводили на меня тоску.
Не понимаю, что со мною
было и каким образом
мог он меня к тому принудить… но — я выстрелил, и попал вот в эту картину.
(Граф указывал пальцем на простреленную картину; лицо его горело как огонь; графиня
была бледнее своего платка: я не
мог воздержаться от восклицания.)
Переписываясь и разговаривая таким образом, они (что весьма естественно) дошли до следующего рассуждения: если мы друг без друга дышать не
можем, а воля жестоких родителей препятствует нашему благополучию, то нельзя ли нам
будет обойтись без нее?
Наконец в стороне что-то стало чернеть. Владимир поворотил туда. Приближаясь, увидел он рощу. Слава богу, подумал он, теперь близко. Он поехал около рощи, надеясь тотчас попасть на знакомую дорогу или объехать рощу кругом: Жадрино находилось тотчас за нею. Скоро нашел он дорогу и въехал во мрак дерев, обнаженных зимою. Ветер не
мог тут свирепствовать; дорога
была гладкая; лошадь ободрилась, и Владимир успокоился.
Однако ж ее слова
были столь несообразны ни с чем, что мать, не отходившая от ее постели,
могла понять из них только то, что дочь ее
была смертельно влюблена во Владимира Николаевича и что, вероятно, любовь
была причиною ее болезни.
Лошади
были давно готовы, а мне все не хотелось расстаться с смотрителем и его дочкой. Наконец я с ними простился; отец пожелал мне доброго пути, а дочь проводила до телеги. В сенях я остановился и просил у ней позволения ее поцеловать; Дуня согласилась… Много
могу я насчитать поцелуев, [с тех пор, как этим занимаюсь,] но ни один не оставил во мне столь долгого, столь приятного воспоминания.
Бедный смотритель не понимал, каким образом
мог он сам позволить своей Дуне ехать вместе с гусаром, как нашло на него ослепление, и что тогда
было с его разумом.
— «Что сделано, того не воротишь, — сказал молодой человек в крайнем замешательстве, — виноват перед тобою и рад просить у тебя прощения; но не думай, чтоб я Дуню
мог покинуть: она
будет счастлива, даю тебе честное слово.
Таков
был рассказ приятеля моего, старого смотрителя, рассказ, неоднократно прерываемый слезами, которые живописно отирал он своею полою, как усердный Терентьич в прекрасной балладе Дмитриева. Слезы сии отчасти возбуждаемы
были пуншем, коего вытянул он пять стаканов в продолжение своего повествования; но как бы то ни
было, они сильно тронули мое сердце. С ним расставшись, долго не
мог я забыть старого смотрителя, долго думал я о бедной Дуне…
— Да нет, нехорошо. Он
может подумать, что я за ним гоняюсь. К тому же отцы наши в ссоре, так и мне все же нельзя
будет с ним познакомиться… Ах, Настя! Знаешь ли что? Наряжусь я крестьянкою!
Лиза призналась, что поступок ее казался ей легкомысленным, что она в нем раскаивалась, что на сей раз не хотела она не сдерживать данного слова, но что это свидание
будет уже последним и что она просит его прекратить знакомство, которое ни к чему доброму не
может их довести.
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте:
может быть, угодно // Теперь узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И, по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я,
быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Деревня, где скучал Евгений, //
Была прелестный уголок; // Там друг невинных наслаждений // Благословить бы небо
мог. // Господский дом уединенный, // Горой от ветров огражденный, // Стоял над речкою. Вдали // Пред ним пестрели и цвели // Луга и нивы золотые, // Мелькали сёлы; здесь и там // Стада бродили по лугам, // И сени расширял густые // Огромный, запущенный сад, // Приют задумчивых дриад.
Как рано
мог он лицемерить, // Таить надежду, ревновать, // Разуверять, заставить верить, // Казаться мрачным, изнывать, // Являться гордым и послушным, // Внимательным иль равнодушным! // Как томно
был он молчалив, // Как пламенно красноречив, // В сердечных письмах как небрежен! // Одним дыша, одно любя, // Как он умел забыть себя! // Как взор его
был быстр и нежен, // Стыдлив и дерзок, а порой // Блистал послушною слезой!
Быть может, это всё пустое, // Обман неопытной души!
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть
мог; // Но целью взоров и суждений // В то время жирный
был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!