— Нечего их ни жалеть, ни жаловать! — сказал старичок в голубой ленте. — Швабрина сказнить не беда; а не худо и господина офицера допросить порядком: зачем изволил пожаловать. Если он тебя государем не признает, так нечего у тебя и управы искать, а коли признает, что же он до сегодняшнего дня сидел в Оренбурге
с твоими супостатами? Не прикажешь ли свести его в приказную да запалить там огоньку: мне сдается, что его милость подослан к нам от оренбургских командиров.
Мы отправились далее. Стало смеркаться. Мы приближились к городку, где, по словам бородатого коменданта, находился сильный отряд, идущий на соединение к самозванцу. Мы были остановлены караульными. На вопрос: кто едет? — ямщик отвечал громогласно: «Государев кум со своею хозяюшкою». Вдруг толпа гусаров окружила нас с ужасною бранью. «Выходи, бесов кум! — сказал мне усастый вахмистр. [Вахмистр — унтер-офицер в кавалерии.] — Вот ужо тебе будет баня, и
с твоею хозяюшкою!»
Неточные совпадения
— Что ты это, сударь? — прервал меня Савельич. — Чтоб я тебя пустил одного! Да этого и во сне не проси. Коли ты уж решился ехать, то я хоть пешком да пойду за тобой, а тебя не покину. Чтоб я стал без тебя сидеть за каменной стеною! Да разве я
с ума сошел? Воля
твоя, сударь, а я от тебя не отстану.
—
Твоя невеста! — закричал Пугачев. — Что ж ты прежде не сказал? Да мы тебя женим и на свадьбе
твоей попируем! — Потом, обращаясь к Белобородову: — Слушай, фельдмаршал! Мы
с его благородием старые приятели; сядем-ка да поужинаем; утро вечера мудренее. Завтра посмотрим, что
с ним сделаем.
Пугачев посмотрел на Швабрина и сказал
с горькой усмешкою: «Хорош у тебя лазарет!» Потом, подошед к Марье Ивановне: «Скажи мне, голубушка, за что
твой муж тебя наказывает? в чем ты перед ним провинилась?»
— Слушай, — продолжал я, видя его доброе расположение. — Как тебя назвать не знаю, да и знать не хочу… Но бог видит, что жизнию моей рад бы я заплатить тебе за то, что ты для меня сделал. Только не требуй того, что противно чести моей и христианской совести. Ты мой благодетель. Доверши как начал: отпусти меня
с бедною сиротою, куда нам бог путь укажет. А мы, где бы ты ни был и что бы
с тобою ни случилось, каждый день будем бога молить о спасении грешной
твоей души…
Савельич явился меня раздевать; я объявил ему, чтоб на другой же день готов он был ехать в дорогу
с Марьей Ивановной. Он было заупрямился. «Что ты, сударь? Как же я тебя-то покину? Кто за тобою будет ходить? Что скажут родители
твои?»
Вероятно, слух о
твоих дружеских путешествиях
с Пугачевым как-нибудь да дошел до правительства.
— «Ну, брат, Илья Парамоныч, приходи ко мне поглядеть рысака: в обгон
с твоим пойдет, да и своего заложи в беговые; попробуем».
— Брат, — твердо и тоже сухо отвечала Дуня, — во всем этом есть ошибка
с твоей стороны. Я за ночь обдумала и отыскала ошибку. Все в том, что ты, кажется, предполагаешь, будто я кому-то и для кого-то приношу себя в жертву. Совсем это не так. Я просто для себя выхожу, потому что мне самой тяжело; а затем, конечно, буду рада, если удастся быть полезною родным, но в моей решимости это не самое главное побуждение…
Будете пановать другим панованьем: сдерут
с твоей головы, гетьман, кожу, набьют ее гречаною половою, и долго будут видеть ее по всем ярмаркам!
Неточные совпадения
Как грустно мне
твое явленье, // Весна, весна! пора любви! // Какое томное волненье // В моей душе, в моей крови! //
С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем // В лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На душу мертвую давно, // И всё ей кажется темно?
Татьяна, милая Татьяна! //
С тобой теперь я слезы лью; // Ты в руки модного тирана // Уж отдала судьбу свою. // Погибнешь, милая; но прежде // Ты в ослепительной надежде // Блаженство темное зовешь, // Ты негу жизни узнаешь, // Ты пьешь волшебный яд желаний, // Тебя преследуют мечты: // Везде воображаешь ты // Приюты счастливых свиданий; // Везде, везде перед тобой //
Твой искуситель роковой.
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил //
Твое задумчивое пенье? // Кого
твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу // Я безотрадно испытал. // Блажен, кто
с нею сочетал // Горячку рифм: он тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки сердца успокоил, // Поймал и славу между тем; // Но я, любя, был глуп и нем.
Она зари не замечает, // Сидит
с поникшею главой // И на письмо не напирает // Своей печати вырезной. // Но, дверь тихонько отпирая, // Уж ей Филипьевна седая // Приносит на подносе чай. // «Пора, дитя мое, вставай: // Да ты, красавица, готова! // О пташка ранняя моя! // Вечор уж как боялась я! // Да, слава Богу, ты здорова! // Тоски ночной и следу нет, // Лицо
твое как маков цвет». —
Так, полдень мой настал, и нужно // Мне в том сознаться, вижу я. // Но так и быть: простимся дружно, // О юность легкая моя! // Благодарю за наслажденья, // За грусть, за милые мученья, // За шум, за бури, за пиры, // За все, за все
твои дары; // Благодарю тебя. Тобою, // Среди тревог и в тишине, // Я насладился… и вполне; // Довольно!
С ясною душою // Пускаюсь ныне в новый путь // От жизни прошлой отдохнуть.