Служив отлично-благородно, Долгами жил его отец, Давал три бала ежегодно И промотался наконец. Судьба Евгения хранила: Сперва Madame за ним ходила, Потом Monsieur ее сменил; Ребенок был резов, но мил. Monsieur l’Abbé, француз убогой, Чтоб не измучилось дитя, Учил его всему шутя, Не докучал моралью строгой, Слегка за шалости бранил И в Летний сад гулять водил.
Высокой страсти не имея Для звуков жизни не щадить, Не мог он ямба от хорея, Как мы ни бились, отличить. Бранил Гомера, Феокрита; Зато читал Адама Смита И был глубокий эконом, То есть умел судить о том, Как государство богатеет, И чем живет, и почему Не нужно золота ему, Когда простой продукт имеет. Отец понять его не мог И земли отдавал в залог.
Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей; Кто чувствовал, того тревожит Призрак невозвратимых дней: Тому уж нет очарований, Того змия воспоминаний, Того раскаянье грызет. Всё это часто придает Большую прелесть разговору. Сперва Онегина язык Меня смущал; но я привык К его язвительному спору, И к шутке, с желчью пополам, И злости мрачных эпиграмм.
Он слушал Ленского с улыбкой. Поэта пылкий разговор, И ум, еще в сужденьях зыбкой, И вечно вдохновенный взор, — Онегину всё было ново; Он охладительное слово В устах старался удержать И думал: глупо мне мешать Его минутному блаженству; И без меня пора придет, Пускай покамест он живет Да верит мира совершенству; Простим горячке юных лет И юный жар и юный бред.
Покамест упивайтесь ею, Сей легкой жизнию, друзья! Ее ничтожность разумею И мало к ней привязан я; Для призраков закрыл я вежды; Но отдаленные надежды Тревожат сердце иногда: Без неприметного следа Мне было б грустно мир оставить. Живу, пишу не для похвал; Но я бы, кажется, желал Печальный жребий свой прославить, Чтоб обо мне, как верный друг, Напомнил хоть единый звук.
А что ж Онегин? Кстати, братья! Терпенья вашего прошу: Его вседневные занятья Я вам подробно опишу. Онегин жил анахоретом; В седьмом часу вставал он летом И отправлялся налегке К бегущей под горой реке; Певцу Гюльнары подражая, Сей Геллеспонт переплывал, Потом свой кофе выпивал, Плохой журнал перебирая, И одевался…
Вперед, вперед, моя исторья! Лицо нас новое зовет. В пяти верстах от Красногорья, Деревни Ленского, живет И здравствует еще доныне В философической пустыне Зарецкий, некогда буян, Картежной шайки атаман, Глава повес, трибун трактирный, Теперь же добрый и простой Отец семейства холостой, Надежный друг, помещик мирный И даже честный человек: Так исправляется наш век!
Иль помириться их заставить, Дабы позавтракать втроем, И после тайно обесславить Веселой шуткою, враньем. Sel alia tempora! Удалость (Как сон любви, другая шалость) Проходит с юностью живой. Как я сказал, Зарецкий мой, Под сень черемух и акаций От бурь укрывшись наконец, Живет, как истинный мудрец, Капусту садит, как Гораций, Разводит уток и гусей И учит азбуке детей.
Но что бы ни было, читатель, Увы! любовник молодой, Поэт, задумчивый мечтатель, Убит приятельской рукой! Есть место: влево от селенья, Где жил питомец вдохновенья, Две сосны корнями срослись; Под ними струйки извились Ручья соседственной долины. Там пахарь любит отдыхать, И жницы в волны погружать Приходят звонкие кувшины; Там у ручья в тени густой Поставлен памятник простой.
И вы, читатель благосклонный, В своей коляске выписной Оставьте град неугомонный, Где веселились вы зимой; С моею музой своенравной Пойдемте слушать шум дубравный Над безыменною рекой В деревне, где Евгений мой, Отшельник праздный и унылый, Еще недавно жил зимой В соседстве Тани молодой, Моей мечтательницы милой, Но где его теперь уж нет… Где грустный он оставил след.
«Увидеть барский дом нельзя ли?» — Спросила Таня. Поскорей К Анисье дети побежали У ней ключи взять от сеней; Анисья тотчас к ней явилась, И дверь пред ними отворилась, И Таня входит в дом пустой, Где жил недавно наш герой. Она глядит: забытый в зале Кий на бильярде отдыхал, На смятом канапе лежал Манежный хлыстик. Таня дале; Старушка ей: «А вот камин; Здесь барин сиживал один.
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!» — «—Алина»! — «Кто б мог подумать? Как давно! Надолго ль? Милая! Кузина! Садись — как это мудрено! Ей-богу, сцена из романа…» — «А это дочь моя, Татьяна». — «Ах, Таня! подойди ко мне — Как будто брежу я во сне… Кузина, помнишь Грандисона?» «Как, Грандисон?.. а, Грандисон! Да, помню, помню. Где же он?» — «В Москве, живет у Симеона; Меня в сочельник навестил; Недавно сына он женил.
Я жил тогда в Одессе пыльной… Там долго ясны небеса, Там хлопотливо торг обильный Свои подъемлет паруса; Там всё Европой дышит, веет, Всё блещет югом и пестреет Разнообразностью живой. Язык Италии златой Звучит по улице веселой, Где ходит гордый славянин, Француз, испанец, армянин, И грек, и молдаван тяжелый, И сын египетской земли, Корсар в отставке, Морали.
Неужели только великие люди не исчезают вовсе? Неужели только им суждено и посмертно оставаться среди живущих? А от обычных, от таких, как все, неужели от них ничего не останется? Жил, зарыли, и как будто не было тебя, как будто не жил под солнцем, под этим вечным синим небом…