Неточные совпадения
— Шибко, — отвечала старуха, — в грошовом калаче дело вышло, барин-то скупенек; сам вон кузовья покупает, чтоб хошь копейку какую выторговать; ну и принес с базара грошовый калач, да и потчует барыню, а
той не нравится, из
того и пошло: «Ты, говорит, мне все делаешь напротив», а
та стала корить: «Ты, говорит, душенька, меня только мякиной и кормишь», ну и почали, согрешила я, грешная, с ними.
При входе моем старушка сейчас встала, сказала что-то старику,
тот приподнялся, и оба поклонились мне.
— Никак нет-с, напредь
того были господские люди.
Обули, одели, думая, что в наших глазах исправленье будет, а вместо
того с первой же недели потащил все из дому в кабак…
— По-царски или как бы фельдмаршалше какой подобает. Своей братьи помещиков круглый год неразъездная была. В доме сорок комнат, и
то по годовым праздникам тесно бывало. Словно саранчи налетит с мамками, с детками, с няньками, всем прием был, — заключил старик каким-то чехвальным тоном. Я понял, что передо мной один из
тех старых слуг прежних барь, которые росли и старелись, с одной стороны, в модном, по-тогдашнему, тоне, а с другой — под палкой…
— Я был, сударь, — отвечал старик, зажимая глаза и как бы сбираясь с мыслями, — был, по-нашему, по-старинному сказать, главный дворецкий: одно дело — вся лакейская прислуга, а их было человек двадцать с музыкантами, все под моей командой были, а паче
того, сервировка к столу: покойная госпожа наша не любила, чтобы попросту это было, каждый день парад!
А другое: зрение они слабое имели, и по
той причине письма под диктовку их писал, по делам тоже в присутственных местах хождение имел, так как я грамоте хорошо обучен и хоть законов доподлинно не знаю, а все с чиновниками мог разговаривать, умел, как и что сказать; до пятидесяти лет, сударь, моей жизни, окроме шелковых чулков и тонкого английского сукна фрака, другого платья не нашивал.
Веселились да гуляли или теперь, бывало, этих шутов и шутих свезут всех вместе у кого-нибудь на празднике, да и напустят друг на дружку,
те и дерутся, забавляют господ, а нынче дворянство как-то и компании друг с другом мало ведут, все больше в книгах забаву имеют.
Разве какой старый да хворый, а
то все, почесть, на службе состоят, а уж из этаких-то больших персон, так и нет никого; хошь бы теперь взять: госпожа наша гоф-интенданша, — продолжал он почти с умилением, — какой она гонор по губернии имела: по-старинному наместника, а по-нынешнему губернатора, нового назначают, он еще в Петербурге, а она уж там своим знакомым министрам и сенаторам пишет, что так как едет к нам новый губернатор, вы скажите ему, чтобы он меня знал, и я его знать буду, а как теперь дали ей за известие, что приехал, сейчас изволит кликать меня.
Приехал новый губернатор, возьми ты лучшую тройку, поезжай ты в Кострому, ступай ты к такому-то золотых дел мастеру, возьми по моей записке серебряную лохань, отыщи ты, где хочешь, самолучших мерных стерлядей, а еще приятнее
того — живого осетра, явись ты от моего имени к губернатору, объяви об себе, что так и так, госпожа твоя гоф-интенданша, по слабости своего здоровья, сама приехать не может, но заочно делает ему поздравление с приездом и, как обывательница здешняя, кланяется ему вместо хлеба-соли рыбой в лохане».
Тот принимает, мне сейчас отличнейшее угощение делают, госпоже нашей изволят они писать письмо.
— Именно, что дружелюбие, слово ваше справедливое! — подхватил он. — По
той причине, что как теперь его превосходительство начальник губернии изволят на ревизию поехать, так и к нам в гости, и наезды бывали богатеющие: нынешние вот губернаторы, как видали и слыхали, с форсом тоже ездят, приема и уважения себе большого требуют, страх хоша бы маленьким чиновникам от них великий бывает, но, знавши все это по старине, нынешние против
того ничего не значат.
Один был, не смею имени его наименовать, такс супругой еще всегда изволили по губернии ездить, а
те, с позволения сказать, по женской своей слабости, к собачкам пристрастие имели.
Про собачек этих особый экипаж шел, а для охранения их нарочный исправник ехал, да как-то по нечаянности одну собачку и потерял, так ее превосходительство губернаторша, невзирая на свой великий сан, по щеке его ударила при всей публике да из службы еще за
то выгнали, времена какие были-с.
— Чехвальство чехвальством, — отвечал Яков Иванов, — конечно, и самолюбие они большое имели, но паче
того и выгоды свои из
того извлекали: примерно так доложить, по губернскому правлению именье теперь в продажу идет, и госпожа наша хоть бы по дружественному расположению начальников губернии, на какое только оком своим взглянут,
то и будет наше.
Коли хоша я, поверенный госпожи Пасмуровой, пришел на торги в присутствие, никто уж из покупателей не сунется: всяк знает, что начальник губернии
того не желает.
Поблагодаришь кого и чем следует, а за именье что дали,
то и ладно.
Белогривское именье нам, сударь, этак попало по сто двадцати рублей в
те времена, а я приехал принимать вотчину да по двести рублей с мужиков старой недоимки собрал, и извольте считать: во что оно нам пришло!
— Старик! Ведь это грех, ведь это
то же воровство, — воскликнул я.
— Грех, сударь; в нищенстве и слепоте моей все теперь вижу и чувствую. В заповеди господней сказано: не пожелай дома ближнего твоего, ни села его, ни раба его, а старушка наша имела к
тому зависть, хотя и
то надобно сказать, все люди, все человеки не без слабости.
— А и сдали, — отвечала Грачиха, — не любила, сударь, их госпожа генеральша мужиков своих под красную шапку отдавать, все ей были нужны да надобны, так дворянин на
ту пору небогатенькой прилучился: дурашной этакой с роду, маленького, что ли, изурочили, головища большая, плоская была, а разума очень мало имел: ни счету, ни дней, ничего не знал.
Тот сдуру-то, родных тоже никого не было, чтобы разговорить да посоветовать, а они его винищем поили да пряниками кормили, сдуру и согласился.
Города через три али четыре
тот и заявляет своему начальнику: «Я, говорит, дворянин».
— «Какой, говорят, ты дворянин…» — попугал его маленько, а он все свое: дворянин да и только; и пошел к начальству выше, объявляет
то же.
Те смотрят по бумагам — видят — мужик, отрапортовали его уж как надо.
— В опеке, сударь, наше именье состоит, — отвечал он, видимо довольный этим переходом. — Ну и опекуны тоже люди чужие: либо заняться ничем не хотят, либо себе в карман тащат, не
то, что уж до хозяйства что касается, а оброшников и
тех в порядке не держат: пьяницы да мотуны живут без страха, а которые дома побогатее были, к
тем прижимы частые:
то сына, говорят, в рекруты отдадим,
то самого во двор возьмем.
Прежде, бывало, при покойной госпоже дворовые наши ребята уж точно что народ был буйный… храмового праздника не проходило, чтобы буйства не сделали, целые базары разбивали, и тут начальство, понимаючи, чьи и какой госпожи эти люди, больше словом, что упросят,
то и есть, а нынче небольшой бы, кажется, человек наш становой пристав, командует, наказует у нас по деревням, все из интересу этого поганого, к которому, кажется, такое пристрастие имеет, что
тот самый день считает в жизни своей потерянным, в который выгоды не имел по службе.
Я как-то раз, встретивши его в городе, говорю: «За что и за какие вины, говорю, сударь, вы так уж очень вотчину покойной госпожи моей обижаете?» — «Ах, говорит, старец почтенный, где нынче нам, земской полиции, стало поначальствовать, как не в опекунских имениях; времена пошли строгие: за дела брать нельзя, а что без дела сорвешь,
то и поживешь», смеется-с!
—
Того и стоите; на крапиву надобен и мороз, а
то бы она долго жглась, — проговорила, подмигнув глазом, Грачиха.
— Сын их единородный, — начал старик с грустною, но внушительною важностью, — единая их утеха и радость в жизни, паче всего
тем, что, бывши еще в молодых и цветущих летах, а уже в больших чинах состояли, и службу свою продолжали больше в иностранных землях, где, надо полагать, лишившись
тем временем супруги своей, потеряли первоначально свой рассудок, а тут и жизнь свою кончили, оставивши на руках нашей старушки свою — дочь, а их внуку, но и
той господь бог, по воле своей, не дал долгого веку.
— А
то не по нраву, что не люблю, коли говорят неправду, — отвечала Грачиха, — не от бога ваши молодые господа померли, про сынка, пускай уж, не знаем, в Питере дело было, хоть тоже слыхали, что из-за денег все вышло: он думал так, что маменька богата, не пожалеет для него, взял да казенным денежкам глаза и протер, а выкупу за него не сделали. За неволю с ума спятишь, можо, не своей смертью и помер, а принял что-нибудь, — слыхали тоже и знаем!
При этом намеке все молчавшая до
того старушка, жена Якова Иванова, вспыхнула и проговорила...
— Да что мне знать-то? Знать мне, матушка Алена Игнатьевна, нечего: коли по миру идти — пойду, мне ничего. Э! Не такая моя голова, завивай горе веревочкой: лапотницей была, лапотницей и стала! А уж кто, любезная, из салопов и бархатов надел поневу, так уж нет, извини:
тому тошно, ах, как тошно! — отрезала Грачиха и ушла из избы, хлопнув дверью.
Алена Игнатьевна еще более покраснела; старый дворецкий продолжал насильно улыбаться. Мне сделалось его жаль; понятно, что плутовка Грачиха в прежние времена не стала бы и не посмела так с ним разговаривать. Несколько времени мы молчали, но тут я вспомнил тоже рассказы матушки о
том, что у старухи Пасмуровой было какое-то романическое приключение, что внучка ее влюбилась в молодого человека и бежала с ним ночью. Интересуясь узнать подробности, я начал издалека...
— На ветер лаять все можно, — отвечал Яков Иванов, — а коли человек в рассудке, так он никогда сказать
того не может, чтоб госпожа наша внучки своей не любила всем сердцем, только конечно, что по своей привязанности к ним ожидали, что какой-нибудь принц или граф будет им супругом, и сколь много у нашей барышни ни было женихов по губернии, всем генеральша одно отвечала: «Ищите себе другой невесты, а Оленька моя вам не пара, если быть ей в замужестве, так быть за придворным».
— Красоты, кажется, была такой, — вмешалась Алена Игнатьевна, — что редкостно на картинках таких красавиц изображают. Приехала тогда из ученья из Питербурга к бабеньке: молоденькая, розовая, румяная, платья тогда, по-старинному сказать, носили без юбок, перетянутся, волосы уберут, причешут, братец мне родной — парикмахер — был нарочно для
того выписан из Питербурга, загляденье для нас, рабынь, было: словно солнце выйдет поутру из своих комнат.
— Дело, сударь, происходило: ездил да ездил к нам молодой барин Федор Гаврилыч, и сердце сердцу весть подает — не
то, что в барском роде, а и в нашем холопском.
Барышня наша, так доложить, на фортепьянах была большая музыканша, а Федор Гаврилыч на флейте играли, ну и стали тешить себя, играли вместе, старушка даже часто сама приказывала: «Подите, дети, побренчите что-нибудь», или когда вечером музыкантам прикажут играть, а их заставит танцевать разные мазурки и лекосезы, а не
то в карты займутся, либо книжку промеж собой читают.
— Если бы я
тем временем дома был, дело бы не пошло так далеко; я на первых бы порах доложил госпоже, — перебил Яков Иванов.
— Докладывать госпоже, Яков Иваныч, как бы еще изволили они принять; сами знаете, не любили, чтоб их учили, а больше
того и барышню за их ангельскую доброту и кротость жалели, — возразила вполголоса Алена Игнатьевна и снова потупила свои мягкие и добрые глаза.
— Через маменьку Федора Гаврилыча, Аграфену Григорьевну, — продолжала Алена Игнатьевна, — люди их тоже после рассказывали, так как стала она говорить сыну: «Приехал ты через кои веки к матери на побывку, а все свое время проводишь у Катерины Евграфовны», а он ей на это говорит: «Маменька, говорит, я должен вам сказать, что мне очень нравится Ольга Николавна, а также и я им». Аграфена Григорьевна очень
тому обрадовалась.
Весь свой век изжила в горестях и недостатках (простее
того сказать, на постных щах круглый год), но зато, говорит, за все это в сыне моем имею теперь утешение.
Проговоря это, старик утомился и замолчал, и только по выражению его лица можно было догадаться о волновавшей его глубокой досаде на
то, что все шло и делалось не так, как рассчитывала и желала госпожа его и он.
— Не без
того, сударь, — отвечала она, взглянув на мужа и как бы желая угадать, нравятся ли ему ее слова. — Сами мы не слыхали, — продолжала Алена Игнатьевна вполголоса, — а болтали тоже после, что Ольга Николавна прямо бабеньке сказали, что ни за кого, кроме Федора Гаврилыча, не пойдут замуж, и что будто бы, не знаю, правда или нет, старушка, так оченно рассердившись, ударила их по щеке.
— Пришедши после
того в гостиную, смотрим: Катерина Евграфовна ушла в свою моленную, а барышня лежит середь полу, без всяких чувств.
Коли, говорю, Федор Гаврилыч вам мил, что ж ей
тому препятствовать».
— Барышня пролежали в постели целый день, на другой день тоже: пищи никакой не принимают, что ни на есть чашка чаю, так и
той в день не выкушают, сами из себя худеют, бледнеют, а бабенька хоть бы спросили, точно их совсем и на свете не бывало; по
тому только и приметно, что сердце ихнее болело, что еще, кажется, больше прежнего строги стали к нам, прислуге.
Старая девица за ними ходила, любимица ихняя; бывало, всех нас девушек кличкой кликали, а
ту всегда по имени и отчеству называли, и на
ту изволили за что-то разгневаться и сослали со своих глаз в скотную; приказчику тоже, что-то неладно на докладе доложил,
того из своих рук изволили клюкой поучить.
Мы уж, горничные девушки, не знаем, как и ступить,
того и ждем, что над кем-нибудь гнев свой сорвут.