Вся картина, которая рождается при этом в воображении автора, носит на себе чисто уж исторический характер: от деревянного, во вкусе итальянских вилл, дома остались теперь одни только развалины; вместо сада, в котором некогда были и подстриженные деревья, и гладко убитые дорожки, вам представляются группы бестолково растущих деревьев; в левой стороне сада, самой поэтической, где прежде устроен был «Парнас», в последнее время один аферист построил винный завод; но и аферист уж этот лопнул, и завод его стоял без окон и без дверей — словом, все, что было делом рук человеческих, в настоящее время или полуразрушилось, или совершенно было уничтожено, и один только созданный богом вид на подгородное озеро, на самый городок, на идущие по другую сторону озера луга, — на которых, говорят, охотился Шемяка, — оставался по-прежнему прелестен.
Будучи от природы весьма обыкновенных умственных и всяких других душевных качеств, она всю жизнь свою стремилась раскрашивать себя и представлять, что она была женщина и умная, и добрая, и с твердым характером; для этой цели она всегда говорила только о серьезных предметах, выражалась плавно и красноречиво, довольно искусно вставляя в свою речь витиеватые фразы и возвышенные мысли, которые ей удавалось прочесть или подслушать; не жалея ни денег, ни своего самолюбия, она входила в знакомство и переписку с разными умными людьми и, наконец, самым публичным образом творила добрые дела.
Все эти старания ее, нельзя сказать, чтобы не венчались почти полным успехом: по крайней мере, большая часть ее знакомых считали ее безусловно женщиной умной; другие именовали ее женщиною долга и святых обязанностей; только один петербургский доктор, тоже друг ее, назвал ее лимфой.
У Александры Григорьевны был всего один сын, Сережа, мальчик лет четырнадцати, паж [Паж — воспитанник Пажеского корпуса, особо привилегированного военного учебного заведения, учрежденного в 1802 году.].
Господин этот был местный исправник Ардальон Васильевич Захаревский, фактотум [Фактотум — название старательного и точного исполнителя приказаний, происходит от соединения двух латинских слов: fac — сделай и totum — все.]
Вы знаете, вся жизнь моя была усыпана тернием, и самым колючим из них для меня была лживость и лесть окружавших меня людей (в сущности, Александра Григорьевна только и дышала одной лестью!..); но на склоне дней моих, — продолжала она писать, — я встретила человека, который не только сам не в состоянии раскрыть уст своих для лжи, но гневом и ужасом исполняется, когда слышит ее и в словах других.
Феномен этот — мой сосед по деревне, отставной полковник Вихров, добрый и в то же врем» бешеный, исполненный высокой житейской мудрости и вместе с тем необразованный, как простой солдат!» Александра Григорьевна, по самолюбию своему, не только сама себя всегда расхваливала, но даже всех других людей, которые приходили с ней в какое-либо соприкосновение.
Одет он был в суконный, домашнего шитья, сюртучок и в новые, но нанковые брючки; он был довольно уже высоконек и чрезвычайно, должно быть, нервен, потому что скука и нетерпение, против воли его, высказывались во всей его фигуре, и чтобы скрыть это хоть сколько-нибудь, он постоянно держал свои умненькие глазенки опущенными в землю.
— Прощай, мой ангел! — обратилась она потом к Паше. — Дай я тебя перекрещу, как перекрестила бы тебя родная мать; не меньше ее желаю тебе счастья. Вот, Сергей, завещаю тебе отныне и навсегда, что ежели когда-нибудь этот мальчик, который со временем будет большой, обратится к тебе (по службе ли, с денежной ли нуждой), не смей ни минуты ему отказывать и сделай все, что будет в твоей возможности, — это приказывает тебе твоя мать.
— Ну да так, братец, нельзя же — соседи!.. И Александра Григорьевна все вон говорит, что очень любит меня, и поди-ка какой почет воздает мне супротив всех!
— Велел, — отвечал Павел с досадою. Он обыкновенно всеми вещами отца распоряжался совершенно полновластно. Полковник только прикидывался строгим отцом; но в сущности никогда ни в чем не мог отказать своему птенчику.
Полковник был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки был не дома, а в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку.
Вскоре после того Павел услышал, что в комнатах завыла и заголосила скотница. Он вошел и увидел, что она стояла перед полковником, вся промокшая, с лицом истощенным, с ногами, окровавленными от хождения по лесу.
— Только что, — продолжала та, не обращая даже внимания на слова барина и как бы более всего предаваясь собственному горю, — у мосту-то к Раменью повернула за кустик, гляжу, а она и лежит тут. Весь бочок распорот, должно быть, гоны двои она тащила его на себе — земля-то взрыта!
Но вряд ли все эти стоны и рыдания ее не были устроены нарочно, только для одного барина; потому что, когда Павел нагнал ее и сказал ей: «Ты скажи же мне, как егерь-то придет!» — «Слушаю, батюшка, слушаю», — отвечала она ему совершенно покойно.
Вдруг из всей этой толпы выскочила, — с всклоченными волосами, с дикими глазами и с метлою в руке, — скотница и начала рукояткой метлы бить медведя по голове и по животу.
Все эти воспоминания в настоящую минуту довольно живо представлялись Павлу, и смутное детское чувство говорило в нем, что вся эта жизнь, — с полями, лесами, с охотою, лошадьми, — должна была навеки кончиться для него, и впереди предстояло только одно: учиться.
У него никогда не было никакой гувернантки, изобретающей приличные для его возраста causeries [легкий разговор, болтовня (франц.).] с ним; ему никогда никто не читал детских книжек, а он прямо схватился за кой-какие романы и путешествия, которые нашел на полке у отца в кабинете; словом, ничто как бы не лелеяло и не поддерживало в нем детского возраста, а скорей игра и учение все задавали ему задачи больше его лет.
Та принесла ему густейших сливок; он хоть и не очень любил молоко, но выпил его целый стакан и пошел к себе спать. Ему все еще продолжало быть грустно.
Оба эти лица были в своих лучших парадных нарядах: Захаревский в новом, широком вицмундире и при всех своих крестах и медалях; госпожа Захаревская тоже в новом сером платье, в новом зеленом платке и новом чепце, — все наряды ее были довольно ценны, но не отличались хорошим вкусом и сидели на ней как-то вкривь и вкось: вообще дама эта имела то свойство, что, что бы она ни надела, все к ней как-то не шло.
По фигурам своим, супруг и супруга скорее походили на огромные тумбы, чем на живых людей; жизнь их обоих вначале шла сурово и трудно, и только решительное отсутствие внутри всего того, что иногда другим мешает жить и преуспевать в жизни, помогло им достигнуть настоящего, почти блаженного состояния.
Александра Григорьевна, никого и ничего, по ее словам, не боявшаяся для бога, забыв всякое чувство брезгливости, своими руками пересчитала все церковные медные деньги, все пучки восковых свеч, поверила и подписала счеты.
— Меня тогда удерживало в жизни и теперь удерживает конечно вот кто!.. — заключила Александра Григорьевна и указала на Сережу, который все время как-то неловко стоял посредине комнаты.
Другой же братишка его, постояв немного у притолки, вышел на двор и стал рассматривать экипаж и лошадей Александры Григорьевны, спрашивая у кучера — настоящий ли серебряный набор на лошадях или посеребренный — и что все это стоит?
Вообще, кажется, весь божий мир занимал его более со стороны ценности, чем какими-либо другими качествами; в детском своем умишке он задавал себе иногда такого рода вопрос: что, сколько бы дали за весь земной шар, если бы бог кому-нибудь продал его?
— Сейчас! — отвечала та торопливо, и действительно в одно мгновение все прибрала; затем сама возвратилась в гостиную и села: ее тоже, кажется, интересовало послушать, что будет говорить Александра Григорьевна.
Лицо Захаревского уже явно исказилось. Александра Григорьевна несколько лет вела процесс, и не для выгоды какой-нибудь, а с целью только показать, что она юристка и может писать деловые бумаги. Ардальон Васильевич в этом случае был больше всех ее жертвой: она читала ему все сочиняемые ею бумаги, которые в смысле деловом представляли совершенную чушь; требовала совета у него на них, ожидала от него похвалы им и наконец давала ему тысячу вздорнейших поручений.
Но у Ардальона Васильевича пот даже выступил на лбу. Он, наконец, начал во всем этом видеть некоторое надругательство над собою. «Еще и деньги плати за нее!» — подумал он и, отойдя от гостьи, молча сел на отдаленное кресло. Маремьяна Архиповна тоже молчала; она видела, что муж ее чем-то недоволен, но чем именно — понять хорошенько не могла.
Тот встал. Александра Григорьевна любезно расцеловалась с хозяйкой; дала поцеловать свою руку Ардальону Васильичу и старшему его сыну и — пошла. Захаревские, с почтительно наклоненными головами, проводили ее до экипажа, и когда возвратились в комнаты, то весь их наружный вид совершенно изменился: у Маремьяны Архиповны пропала вся ее суетливость и она тяжело опустилась на тот диван, на котором сидела Александра Григорьевна, а Ардальон Васильевич просто сделался гневен до ярости.
Весь этот разговор родителей старший сын Захаревских, возвратившийся вместе с ними, после проводов Абреевой, в гостиную, выслушал с величайшим вниманием.
Да объяви всем, чтоб знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что и на свете еще не было, что может все сделать, все, все, все!
Г-жа Простакова. Не трудись по-пустому, друг мой! Гроша не прибавлю; да и не за что. Наука не такая. Лишь тебе мученье, а все, вижу, пустота. Денег нет — что считать? Деньги есть — сочтем и без Пафнутьича хорошохонько.