Спиридоньевна. Это, баунька, что? Кто богу хоть бы этим не противен, царю не виноват: я сама, грешница великая, в девках вину имела, так ведь то дело: не с кем другим, с своим же братом парнем дело было; а тут, ну-ко, с барином… Как только смелости ее хватило… И говорить-то с ними, по мне, и то стыдобушка!
Спиридоньевна(продолжая). Да, а тут как пошабашили, народ тоже подпил: девки да бабы помоложе, мало еще, кобылы экие, на полосе-то уходились, стали песни петь и в горелки играть. Глядь, и барин к ним пристал: прыгает, как козел, и все становится с твоей Лизаветой в паре и никак ладит, чтоб никто ее не поймал. Дивовали, дивовали мы в те поры: «Чтой-то, мол, это, матоньки мои, барин-то уж очень больно Матренину Лизавету ласкает?»
Матрена(зятю). Садись, батюшка, за стол-то… (Дочери.) Поди там, вынимай из печи-то, что есетко… (Спиридоньевне.) Анна Спиридоньевна! Потрапезуй, матка, с нами… (Дяде Никону.) Полно, старый хрен, болтаться-то тут тебе, словно мотовило. Залезай в передний-то угол.
Ананий Яковлев. Нет-с, какое тут вологодский! Пустое дело это нынче тракт стал: почесть, что заброшен! Теперь чугунка народу тысячи по три зараз везет и, словно птица, летит: верст по тридцати в час уходит.
Ананий Яковлев(несколько потупившись). Никакой тут лошади нет-с… ни единой… А ежели и есть какая, так ее самое везут… Вы это, может, дилижанец видали; а чугунка другое дело: тут пар действует.
Дядя Никон. И это, брат, знаю, что ты говоришь, и то знаю!.. А вы уж: ах, их, ух!.. И дивуют!.. Прямые бабы, право! Митюшка, кузнец, значит, наш, досконально мне все предоставил: тут не то что выходит пар, а нечистая, значит, сила! Ей-богу, потому самому, что ажно ржет, как с места поднимает: тяжело, значит, сразу с места поднять. Немец теперь, выходит, самого дьявола к своему делу пригнал. «На-ка, говорит, черт-дьявол этакой, попробуй, повози!»
Ананий Яковлев(солидно). Никакого тут дьявола нет, да и быть не может. Теперь даже по морской части, хошь бы эти паруса али греблю, как напредь того было, почесть, что совсем кинули, так как этим самым паром стало не в пример сподручнее дело делать. Поставят, спокойным манером, машину в нутро корабля; она вертит колеса, и какая ни на есть там буря, ему нипочем. Как теперича стал ветер крепчать, развели огонь посильнее, и пошел скакать с волны на волну.
Дядя Никон. Я теперича эту самую, значит, колокольню щекотурил. Теперича, значит, машина сейчас была не в своем виде, я… трах… упал… сажен сорок вышины было… барин тут из военных был: «Приведите, говорит, его, каналью, в чувство!..» Сейчас привели… Он мне два штофа водки дал, я и выпил.
Дядя Никон. О, черт, дьявол, право! Не захочет?.. Захотел же! Вот и теперь выпью, — верно! (Пьет.) В главнокомандоческом тоже доме графа Милорадыча в зале, с двойным просветом, карниз выводили, так тоже надо было, паря, каждую штуку потрафить. Я как теперича на глазомер прикинул, так и ставь тут: верно будет.
Дядя Никон(не обращая ни на кого внимания). У меня теперь, слава те господи, полна изба ребят, а все мои, все Никонычи, как раз так пригнано, — верно! А у торгового человека, может… да… торговому, видно, во всем от бар счастье, и тут лишняя копейка даром перепала.
Чеглов. Не говори так, бога ради, Сергей Васильич: к больным ранам нельзя так грубо прикасаться. У меня тут, наконец, ребенок есть, моя плоть, моя кровь; поймите вы хоть это по крайней мере и пощадите во мне хоть эту сторону!.. (Подходит и пьет водку.)
Золотилов. Что ж такое ребенок? Я и тут не вижу ничего, что могло бы так особенно тебя тревожить; вели его взять хоть к себе в комнаты, а там поучишь, повоспитаешь его, сколько хочешь, запишешь в мещане или в купцы, и все дело кончено!
Чеглов. В том-то и дело, милостивый государь, что эта женщина не такова, как вы всех их считаете: когда она была еще беременна, я, чтоб спасти ее от стыда, предлагал было ей подкинуть младенца к бурмистру, так она и тут мне сказала: «Нет, говорит, барин, я им грешна и потерпеть за то должна, а что отдать мое дитя на маяту в чужие руки, не потерпит того мое сердце». Это подлинные ее слова.
Золотилов. То-то, к несчастию, не клевета, а сущая истина, в которой, впрочем, и обвинять тебя много нельзя, потому что в этой проклятой деревенской жизни человеку в твоем возрасте, при твоем состоянии, с твоим, наконец, образованием, что тут и какое может быть занятие?
Бурмистр. Никогда он, коли паспорта выдано не будет, не может увезти ни тебя, ни сына. Что тебе этим хоша бы себя и барина тревожить. За беглых, что ли, он вас предоставить хочет? Вот тут другой помещик сидит, и тот тебе то же скажет.
Ананий Яковлев. Что мне тут рассуждать, коли я ничего не понимаю и, может, понимать того не хочу, к чему теперича один пустой этот разговор идти может… Нечего мне тут понимать!
Бурмистр. К какому слову ты тут межевку-то приплел? Что ты мне тем тычешь в глаза? Коли ты знал, дляче же ты в те поры барину не докладывал? Только на миру вы, видно, горло-то переедать люты, а тут, как самому пришло… узлом, так и на других давай сворачивать… Что я в твоем деле причинен?
Чеглов. А мое дело не допустить тебя ни до чего… ни до иоты… Скрываться теперь нечего, и она, бедная, даже не желает того. Тут, видит бог, не только что тени какого-нибудь насилья, за которое я убил бы себя, но даже простой хитрости не было употреблено, а было делом одной только любви: будь твоя жена барыня, крестьянка, купчиха, герцогиня, все равно… И если в тебе оскорблено чувство любви, чувство ревности, вытянем тогда друг друга на барьер и станем стреляться: другого выхода я не вижу из нашего положения.
Чеглов. Отчего ж? Нисколько. Ты будешь прав, как муж, я прав… Пойми ты, Ананий, у меня тут ребенок, он мой, а не твой, и, наконец, даю тебе клятву в том, что жена твоя не будет больше моей любовницей, она будет только матерью моего ребенка — только! Но оставить в твоей власти эти два дорогие для меня существа я не могу, понимаешь ли ты, я не могу!
Бурмистр. Какие же тебе-то надо, султан великий? Другой мужик из того бы, что без оброку отпускают, готов был бы для господина сделать во всем удовольствие; а тут человека хотели навек счастливым сделать, хоша бы в том-то, сколь велика господская милость, почувствовал, образина эдакая чухонская!
Бурмистр. Какие ж мои окаянства? Что потачки вам не даю, вот вас всех злоба за что, — и не дам, коли поставлен на то. Старым господам вы, видно, не служивали, а мы им служили, — вот ведь оно откедова все идет! Ни одна, теперича, шельма из вас во сне грозы-то такой не видывала, как мы кажинный час ждали и чаяли, что вот разразится над тобой. Я в твои-то года, ус-то и бороду только что нажимши, взгляду господского немел и трепетал, а ты чего только тут барину-то наговорил, — припомни-ка, башка твоя глупая.
Золотилов(входя). Тс! Тише, что вы тут, скоты, орете!.. (К Ананию.) Ты, любезный, до чего довел барина-то: он, по твоей милости, без чувств теперь лежит. На смерть, что ли, ты его рассчитываешь? Так знай, что наследниками у него мы, для которых он слишком дорог, и мы будем знать, кто его убийца. Я все слышал и не так деликатен, как брат: если, не дай бог, что случится с ним, я сумею с тобой распорядиться.
Матрена. Ну, матушка, помилует ли он Лизавету! Подначальный тоже ему человек во всем, как есть! Толды, как он от барина-то пришел, человек это был, али зверь какой? Я со страху ажно из избы убежала: сначала слышу голосила она все, молила что ли его, а тут и молвы не стало.
Матрена. К священнику, что ли, пошел — не знаю… Меня вот сторожем приставил. «Сидите, говорит, мамонька, тут, чтобы шагу никуда Лизавета не могла сделать». Всю одежду с нее теплую и обувку обобрал и запер: сиди, пес, арестанкой, и не жалею я ее нисколько — сама на себя накликает это.
Ананий Яковлев(взмахнув глазами на перегородку). Лизавета! Что вы тут все лежите? Подьте сюда!.. (Молчание.) Сами худое делаете, да еще в обиду вламываетесь. Не наказывать вас хотят, а хоша бы мало-мальски внушить и на хорошее наставить, коли не совсем еще рассудок свой потеряли… Вставайте! Нечего тут.
Федор Петров(опираясь на клюку и шамкая). Заведомо нам, Калистрат Григорьич, неча тут иметь, коли мы теперь ничего того не знаем, за што и про што привел ты нас сюда.
Бурмистр. Не про то, глупый ты человек, говорят, а что хвалят вас очень, так как никогда никакого буянства от вас не было. Вон тоже и Давыд Иванов. Он тут, при нем скажу: давно бы, можетка, ему свою бабу наказать бы следовало за все ее художества, так он и тут, по смиренству своему, все терпит.
Бурмистр. Нечего мне тебе сказывать! Я уж пел тебе свою песню-то: колькие годы теперь, жеребец этакой, в Питере живет; баловства, может, невесть сколько за собой имеет, а тут по деревне, что маненько вышло, так и стерпеть того не хочешь, да что ты за король-Могол такой великий?
Ананий Яковлев. Какая ж тут воля барская?.. Ах, вы, окаянный, дикий народ; миром еще себя имянуют!.. Коль я вам, теперича, на суд ваш дурацкий предан, какая же и чья тут воля может быть?.. Али пословица-то, видно, справедливотка, что мирской разум везде ныне из кабака пошел, так я вам, лопалам, три бочки выкачу, только говори, помня бога и в правиле.
Федор Петров. Что ж мы сказали не в правиле… Это, братец, одна только напраслина твоя… Как вон, ну, на миру говорят о земельке, что ли, али по податной части, известно, мужичка кажиннова дело — всякий скажет, а тут, теперича, в эком случае, ничего мы того не знаем, и что ж мы сказать можем.
Бурмистр. Ты мне бей не бей его, а хоша свяжи, да бабу ослободи мне от него, потому самому, что не могу ее оставить при нем. Мне тут за ним не углядеть: с сего же дня она будет у меня во дворе, в особой келейке жить, коли я теперь за нее отвечать должон!
Ананий Яковлев. Не станут с тобой тут сидеть; ты к тому только, видно, и ведешь человека, что либо мне, либо тебе остаться жить на свете. Побереги ты своих седых волос!
Забил заряд я в пушку туго И думал: угощу я друга! Постой-ка, брат мусью! Что тут хитрить, пожалуй к бою; Уж мы пойдем ломить стеною, Уж постоим мы головою За родину свою!
Тут уж царь не утерпел, Снарядить он флот велел. А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой Не хотят царя пустить Чудный остров навестить. Но Салтан им не внимает И как раз их унимает: «Что я? царь или дитя? — Говорит он не шутя. — Нынче ж еду!» — Тут он топнул, Вышел вон и дверью хлопнул.
Думает, какой он плодовый сад разведет: «Вот тут будут груши, сливы; вот тут — персики, тут — грецкий орех!» Посмотрит в окошко — ан там все, как он задумал, все точно так уж и есть!
– Вот тут ещё одна новость есть, – сказал вдруг парень из зеркала. – Только я не знаю, говорить её или нет? Уж больно новость необычная. Нельзя её при всех.
Двигать историю по ее пути — тут нужны усилия всех, и многое должно сойтись. Но, чтобы скатить колесо истории с его колеи, может быть, не так много и надо, может быть, достаточно камешек подложить?
Люди по размерам события судят о его причине: огромное событие, значит, и причины такие, что не могло этого события не быть. А может, все проще? Сделать доброе дело для всех людей, тут многое нужно. А напакостить в истории способна даже самая поганая кошка.
Вот тут уже нет логики, но её можно искать в голове нормального человека.
– Вот тут ещё одна новость есть, – сказал вдруг парень из зеркала. – Только я не знаю, говорить её или нет? Уж больно новость необычная. Нельзя её при всех.
– А ещё они письма приносят! – выпалил я. – Давай останемся, посмотрим, вдруг тут ещё кто-нибудь есть.