Юсов. Эка важность, правописание! Не все вдруг, привыкнешь. Напиши сначала черновую, да и попроси поправить, а потом уж с этого и пиши. Слышишь, что я говорю?
Кукушкина. Эх, Аким Акимыч, женится — переменится. А не знать всего этого я не могла, я не такая мать, без оглядки ничего не сделаю. У меня такое правило: как только повадился к нам молодой человек, так и пошлю кого-нибудь узнать про него всю подноготную или сама от сторонних людей разведаю. Все эти глупости в нем, по-моему, происходят от холостой жизни. Вот как женится, да мы на него насядем, так и с дядей помирится, и служить будет хорошо.
Жадов. Разумеется, ничего. Воспитывать ее мне некогда, да я и не умею приняться за это дело. Она так и осталась при своих понятиях; в спорах, разумеется, я ей должен уступать. Положение, как видишь, незавидное, а поправить нечем. Да она меня и не слушает, она меня просто не считает за умного человека. По их понятию, умный человек должен быть непременно богат.
Другой полоумный вдруг берет воспитанную барышню, которая с детства понимает жизнь и которую родители, не щадя ничего, воспитывают совсем не в таких правилах, даже стараются, как можно, отдалять от таких глупых разговоров, и вдруг запирает ее в конуру какую-то!
И не сами они выдумали эти правила: они их слышали с пастырских и профессорских кафедр, они их вычитали в лучших литературных произведениях наших и иностранных.
Она шьет, изредка останавливаясь, чтобы почесать иголкой голову или поправить свечку, а я смотрю и думаю: «Отчего она не родилась барыней, с этими светлыми голубыми глазами, огромной русой косой и высокой грудью?
Прошедшее не корректурный лист, а нож гильотины: после его падения многое не срастается и не все можно поправить. Оно остается, как отлитое в металле, подобное, измененное, темное, как бронза.