Карп. Ишь ты, что выдумал! Интрижка! Повадился больно! Все у него интрижки на уме! Балованный был сынок у маменьки! И воспитывался-то все с барышнями да в девичьей, вот его теперь и тянет. Живу я теперича с ним в Петербурге, каких только я делов навиделся! Грех один! Уснул, что ли, он там? И я б отдохнул. (Хочет ложиться, дверь отворяется.) Кого это еще?..
Жмигулина. Какое невежество! Разве ты не знаешь, что жмигулинские барышни завсегда при ихней мамаше у них в доме были приняты. Мы даже оченно близко знакомы с Валентином Павлычем.
Жмигулина. Ты, может быть, принимаешь мои слова в каком-нибудь глупом смысле, который я совсем не понимаю. (Садится.) Твоя такая обязанность, что ты сейчас должен пойти и доложить обо мне.
Жмигулина. По нынешнему времени от этих новых перемен очень много люди стали портиться. Он должен прежде узнать, какого я звания, так со мной и обращаться. И опять же не его дело, — на бедность я пришла просить или нет! Конечно, из нашего звания многие этим занимаются, но не все же. Может быть, и Валентин Павлыч стал довольно горд в Петербурге и не захочет меня видеть! А мне ужасть как хочется доказать в здешнем городе, какое мы знакомство имеем. Кажется, он прежде нами не гнушался, особенно сестрой Таней.
Жмигулина. Какая жизнь, помилуйте! В бедности, между такого народа, который без понятия. Это не то, что, бывало, у вашей мамаши в Заветном! Просто был рай земной! Ваша мамаша были самая добрейшая дама и любили, чтоб у них было всем весело. Барышень всегда было в доме много, а также и кавалеров; с утра до ночи разные игры были. Даже горничных, бывало, заставляли с нами в горелки и в другие игры играть, а сами смотрят на нас да радуются.
Жмигулина. Но, ах! я, право, всегда так конфужусь этого родства, что вы себе представить не можете. Ну, одним словом, обстоятельства наши были такие, что она принуждена была выйти за лавочника.
Бабаев. Да, конечно. А все-таки, знаете, вот я здесь, в городе, по обстоятельствам должен пробыть четыре дня, а может быть и больше, — что я буду делать? Я очень рад, что вы меня навестили. Не будь вас, я бы не знал, куда деваться! Ну, а представьте, если бы ваша сестрица была девушка, мы бы так провели эти четыре дня, что совсем и времени б не заметили. (Берет ее за руку.) Не правда ли?
Жмигулина. Много вам благодарна. Я сейчас только пила, и притом же я домой тороплюсь. Нам нужно с сестрой идти по одному делу. Прикажете поклониться от вас?
Жмигулина. А коли хочется видеть, так за чем же дело стало? Она у нас не принцеса какая, не за десятью замками посажена. Ведь уж вы беспременно куда-нибудь гулять пойдете, не будете в комнате сидеть?
Бабаев. Вот так сюрприз! Мог ли я ожидать такого счастия? Танечка, Танечка! Я опять ее увижу. Я с ума сойду от радости. Такая она была миленькая, нежненькая. Другие говорили, что она немножко простенькая. Разве это порок в женщинах? И притом красота, красота! Нет, этак, пожалуй, здесь не четыре дня, а четыре недели пробудешь. (Уходит.)
Афоня. Что мне бабы! Я сам знаю, что я не жилец. Меня на еду не тянет. Другой, поработавши, сколько съест! Много, много съест, и все ему хочется. Вон брат Лёв, когда устанет, ему только подавай. А по мне хоть и вовсе не есть; ничего душа не принимает. Корочку погложу, и сыт.
Афоня. Нет, не к росту. Куда мне еще расти, с чего! Я и так велик по годам. А это значит: мне не жить. Ты, дедушка, возьми то: живой человек о живом и думает, а у меня ни к чему охоты нет. Другой одёжу любит хорошую, а мне все одно, какой ни попадись зипунишко, было бы только тепло. Вот ребята теперь, так у всякого своя охота есть: кто рыбу ловит, кто что; в разные игры играют, песни поют, а меня ничто не манит. В те поры, когда людям весело, мне тошней бывает, меня тоска пуще за сердце сосет.
Афоня. Так что ж что другого роду! Стало быть, брат должен работать на них, кормить их, одевать, а они будут важничать. Лучше брата на свете человека нет, а его сделали работником.
Архип. Оттого тебе и не мило, что ты сердцем непокоен. А ты гляди чаще да больше на божий мир, а на людей-то меньше смотри; вот тебя на сердце и легче станет. И ночи будешь спать, и сны тебе хорошие будут сниться. Где мы теперь сидим, Афоня?
Архип. То-то, то-то, я сам чую, воздух такой легкий, ветерок свеженький; так бы и не ушел. Красен, Афоня, красен божий мир! Вот теперь роса будет падать, от всякого цвету дух пойдет; а там и звездочки зажгутся; а над звездами, Афоня, наш творец милосердный. Кабы мы получше помнили, что он милосерд, сами были бы милосерднее!
Бабаев. Ну, нет, я вас не забыл. Есть отношения, душенька Татьяна Даниловна, которые не скоро забываются. Наше знакомство с вами было в этом роде. Не правда ли?
Бабаев. Долго ли пробуду-то? Я сначала думал, что это будет зависеть от приказных, у которых мое дело; а теперь вижу, что это зависит от вас, душа моя Татьяна Даниловна.
Стародум. Постой. Сердце мое кипит еще негодованием на недостойный поступок здешних хозяев. Побудем здесь несколько минут. У меня правило: в первом движении ничего не начинать.
В будничной жизни глухого русского уголка нет, как мне кажется, других более тягостных минут в течение целого дня, как те, которые определяются словами «посидеть вечерком на крылечке», «отдохнуть вечерком», словом — побыть так, ничего не делая, несколько вечерних часов. Везде, где есть настоящая жизнь, хоть и трудная и неприглядная, в самых глухих уголках европейских больших городов, на каторжных фабриках, вечер — действительное время отдыха, потому что день — действительно время тяжелого труда, время устали, и как ни труден этот рабочий день, но вечер весел или, по крайней мере, тих… Совсем не то в глухом русском уголке.