Пришел и сам Ермил Ильич,
Босой, худой, с колодками,
С веревкой
на руках,
Пришел, сказал: «Была пора,
Судил я вас по совести,
Теперь я сам грешнее вас:
Судите вы меня!»
И в ноги поклонился нам.
Неточные совпадения
Крестьяне речь ту слушали,
Поддакивали барину.
Павлуша что-то в книжечку
Хотел уже писать.
Да выискался пьяненький
Мужик, — он против барина
На животе лежал,
В глаза ему поглядывал,
Помалчивал — да вдруг
Как вскочит! Прямо к барину —
Хвать карандаш из
рук!
— Постой, башка порожняя!
Шальных вестей, бессовестных
Про нас не разноси!
Чему ты позавидовал!
Что веселится бедная
Крестьянская душа?
Вгляделся барин в пахаря:
Грудь впалая; как вдавленный
Живот; у глаз, у рта
Излучины, как трещины
На высохшей земле;
И сам
на землю-матушку
Похож он: шея бурая,
Как пласт, сохой отрезанный,
Кирпичное лицо,
Рука — кора древесная,
А волосы — песок.
И скатерть развернулася,
Откудова ни взялися
Две дюжие
руки,
Ведро вина поставили,
Горой наклали хлебушка
И спрятались опять…
Гогочут братья Губины:
Такую редьку схапали
На огороде — страсть!
— А потому терпели мы,
Что мы — богатыри.
В том богатырство русское.
Ты думаешь, Матренушка,
Мужик — не богатырь?
И жизнь его не ратная,
И смерть ему не писана
В бою — а богатырь!
Цепями
руки кручены,
Железом ноги кованы,
Спина… леса дремучие
Прошли по ней — сломалися.
А грудь? Илья-пророк
По ней гремит — катается
На колеснице огненной…
Все терпит богатырь!
Дрожу, гляжу
на лекаря:
Рукавчики засучены,
Грудь фартуком завешана,
В одной
руке — широкий нож,
В другой ручник — и кровь
на нем,
А
на носу очки!
Я пошла
на речку быструю,
Избрала я место тихое
У ракитова куста.
Села я
на серый камушек,
Подперла
рукой головушку,
Зарыдала, сирота!
Громко я звала родителя:
Ты приди, заступник батюшка!
Посмотри
на дочь любимую…
Понапрасну я звала.
Нет великой оборонушки!
Рано гостья бесподсудная,
Бесплемянная, безродная,
Смерть родного унесла!
Дворовый, что у барина
Стоял за стулом с веткою,
Вдруг всхлипнул! Слезы катятся
По старому лицу.
«Помолимся же Господу
За долголетье барина!» —
Сказал холуй чувствительный
И стал креститься дряхлою,
Дрожащею
рукой.
Гвардейцы черноусые
Кисленько как-то глянули
На верного слугу;
Однако — делать нечего! —
Фуражки сняли, крестятся.
Перекрестились барыни.
Перекрестилась нянюшка,
Перекрестился Клим…
«Эх, Влас Ильич! где враки-то? —
Сказал бурмистр с досадою. —
Не в их
руках мы, что ль?..
Придет пора последняя:
Заедем все в ухаб,
Не выедем никак,
В кромешный ад провалимся,
Так ждет и там крестьянина
Работа
на господ...
Очи-то ясные,
Щеки-то красные,
Пухлые
руки как сахар белы,
Да
на ногах — кандалы!
Стану я
руки убийством марать,
Нет, не тебе умирать!»
Яков
на сосну высокую прянул,
Вожжи в вершине ее укрепил,
Перекрестился,
на солнышко глянул,
Голову в петлю — и ноги спустил!..
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался к ней, к своей Татьяне, // Мой неисправленный чудак. // Идет, на мертвеца похожий. // Нет ни одной души в прихожей. // Он в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он. Что ж его // С такою силой поражает? // Княгиня перед ним, одна, // Сидит, не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись
на руку щекой.
Они так полюбили его, что он не видел средств, как вырваться из города; только и слышал он: «Ну, недельку, еще одну недельку поживите с нами, Павел Иванович!» — словом, он был носим, как говорится,
на руках.
Но он с неестественным усилием успел опереться
на руке. Он дико и неподвижно смотрел некоторое время на дочь, как бы не узнавая ее. Да и ни разу еще он не видал ее в таком костюме. Вдруг он узнал ее, приниженную, убитую, расфранченную и стыдящуюся, смиренно ожидающую своей очереди проститься с умирающим отцом. Бесконечное страдание изобразилось в лице его.
Неточные совпадения
В сей утомительной прогулке // Проходит час-другой, и вот // У Харитонья в переулке // Возок пред домом у ворот // Остановился. К старой тетке, // Четвертый год больной в чахотке, // Они приехали теперь. // Им настежь отворяет дверь, // В очках, в изорванном кафтане, // С чулком в
руке, седой калмык. // Встречает их в гостиной крик // Княжны, простертой
на диване. // Старушки с плачем обнялись, // И восклицанья полились.
Смеркалось;
на столе, блистая, // Шипел вечерний самовар, // Китайский чайник нагревая; // Под ним клубился легкий пар. // Разлитый Ольгиной
рукою, // По чашкам темною струею // Уже душистый чай бежал, // И сливки мальчик подавал; // Татьяна пред окном стояла, //
На стекла хладные дыша, // Задумавшись, моя душа, // Прелестным пальчиком писала //
На отуманенном стекле // Заветный вензель О да Е.
Решась кокетку ненавидеть, // Кипящий Ленский не хотел // Пред поединком Ольгу видеть, //
На солнце,
на часы смотрел, // Махнул
рукою напоследок — // И очутился у соседок. // Он думал Оленьку смутить, // Своим приездом поразить; // Не тут-то было: как и прежде, //
На встречу бедного певца // Прыгнула Оленька с крыльца, // Подобна ветреной надежде, // Резва, беспечна, весела, // Ну точно та же, как была.
В тоске сердечных угрызений, //
Рукою стиснув пистолет, // Глядит
на Ленского Евгений. // «Ну, что ж? убит», — решил сосед. // Убит!.. Сим страшным восклицаньем // Сражен, Онегин с содроганьем // Отходит и людей зовет. // Зарецкий бережно кладет //
На сани труп оледенелый; // Домой везет он страшный клад. // Почуя мертвого, храпят // И бьются кони, пеной белой // Стальные мочат удила, // И полетели как стрела.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в
руках! // Я шлюсь
на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?