Такая рожь богатая
В тот год у нас родилася,
Мы землю не ленясь
Удобрили, ухолили, —
Трудненько было пахарю,
Да весело жнее!
Снопами нагружала я
Телегу со стропилами
И пела, молодцы.
(Телега нагружается
Всегда с
веселой песнею,
А сани с горькой думою:
Телега хлеб домой везет,
А сани — на базар!)
Вдруг стоны я услышала:
Ползком ползет Савелий-дед,
Бледнешенек как смерть:
«Прости, прости, Матренушка! —
И повалился в ноженьки. —
Мой грех — недоглядел...
Бросила прочь она от себя платок, отдернула налезавшие на очи длинные волосы косы своей и вся разлилася в жалостных речах, выговаривая их тихим-тихим голосом, подобно когда ветер, поднявшись прекрасным вечером, пробежит вдруг по густой чаще приводного тростника: зашелестят, зазвучат и понесутся вдруг унывно-тонкие звуки, и ловит их с непонятной грустью остановившийся путник, не чуя ни погасающего вечера, ни несущихся
веселых песен народа, бредущего от полевых работ и жнив, ни отдаленного тарахтенья где-то проезжающей телеги.
За поцелуй поешь ты песни? Разве // Так дорог он? При встрече, при прощанье // Целуюсь я со всяким, — поцелуи // Такие же слова: «прощай и здравствуй»! // Для девушки споешь ты песню, платит // Она тебе лишь поцелуем; как же // Не стыдно ей так дешево платить, // Обманывать пригоженького Леля! // Не пой для них, для девушек, не знают // Цены твоим
веселым песням. Я // Считаю их дороже поцелуев // И целовать тебя не стану, Лель.
Пел и
веселые песни старец и повоживал своими очами на народ, как будто зрящий; а пальцы, с приделанными к ним костями, летали как муха по струнам, и казалось, струны сами играли; а кругом народ, старые люди, понурив головы, а молодые, подняв очи на старца, не смели и шептать между собою.
Неточные совпадения
Воз был увязан. Иван спрыгнул и повел за повод добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками, пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил в обоз с другими возами. Бабы с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими,
веселыми голосами, шли позади возов. Один грубый, дикий бабий голос затянул
песню и допел ее до повторенья, и дружно, в раз, подхватили опять с начала ту же
песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
Старик, сидевший с ним, уже давно ушел домой; народ весь разобрался. Ближние уехали домой, а дальние собрались к ужину и ночлегу в лугу. Левин, не замечаемый народом, продолжал лежать на копне и смотреть, слушать и думать. Народ, оставшийся ночевать в лугу, не спал почти всю короткую летнюю ночь. Сначала слышался общий
веселый говор и хохот за ужином, потом опять
песни и смехи.
Благословенье ли на победу над врагом и потом
веселый возврат на отчизну с добычей и славой, на вечные
песни бандуристам, или же?..
Эта
песня, неизбежная, как вечерняя молитва солдат, заканчивала тюремный день, и тогда Самгину казалось, что весь день был неестественно
веселым, что в переполненной тюрьме с утра кипело странное возбуждение, — как будто уголовные жили, нетерпеливо ожидая какого-то праздника, и заранее учились веселиться.
Пейзаж портили красные массы и трубы фабрик. Вечером и по праздникам на дорогах встречались группы рабочих; в будни они были чумазы, растрепанны и злы, в праздники приодеты, почти всегда пьяны или выпивши, шли они с гармониями, с
песнями, как рекрута, и тогда фабрики принимали сходство с казармами. Однажды кучка таких
веселых ребят, выстроившись поперек дороги, крикнула ямщику: